В прекрасный воскресный вечер, в середине августа, Джон Эдмондс подходил к той самой деревне, которую четырнадцать лет назад он оставил с таким позором и стыдом. Ближайший его путь лежал через кладбище. Как сильно забилось сердце в его груди, когда он подошел к церковной ограде! Высокие тополи и липы, озаренные последними лучами заходящего солнца, пробудили в его душе воспоминания давно прошедших дней. Он представлял себе, как, бывало, смотрел на ее бледное лицо и как глаза ее наполнялись слезами, когда она любовалась на его черты. Случалось иногда, эти слезы падали на его щеки, когда мать наклонялась целовать своего любимца; невинный малютка плакал и сам, хотя не понимал, отчего и зачем. И вспомнил Джон Эдмондс, как часто он резвился со своими сверстниками по этому зеленому дерну, оглядываясь временами назад, чтоб уловить улыбку матери или услышать ее ласковое слово. Но вот декорация переменилась, младенчество и первые лета юности прошли: наступил период нравственного омрачения, период унижения, стыда, неблагодарности, позора… все припомнил Джон Эдмондс, и замер дух в нем, и сердце облилось кровью…
Он вошел в церковь. Вечерня кончилась, народ расходился, но двери еще не были заперты. Глухо раздались его шаги по чугунному полу, и он почти оробел от этого звука. Все было тихо и спокойно. Он оглянулся вокруг. Ничего не изменилось: все те же старые памятники, на которые тысячу раз смотрел он с детским благоговением в бывалые годы; тот же маленький аналой с полинялой пеленой, тот же алтарь, перед которым так часто повторял он десять заповедей. Он подошел к старой ложе, где так часто в воскресные дни сиживал подле матери: ложа была заброшена и обличала продолжительное отсутствие особы, которой она могла принадлежать. Не было здесь ни Библии, ни маленькой подушки, где лежала священная книга. Быть может, мать его занимала теперь другую, беднейшую ложу, или была так слаба, что не могла дойти до церкви одна, или… но он боялся подумать о том, что могло быть вернее всего. Холодный пот пробился из всех его пор, и он страшно задрожал при выходе из церкви.
На церковной паперти он встретил старика и отступил назад при взгляде на него: то был могильщик, и Джон Эдмондс в бывалые годы часто видел его с заступом в руках. Что-то теперь он скажет воротившемуся Джону? Старик поднял глаза на лицо незнакомца, проговорил «добрый вечер» и медленно побрел на кладбище. Он забыл Джона Эдмондса.
Спустившись с холма, Джон Эдмондс пошел в деревню. Погода была теплая. Поселяне сидели у ворот своих домов, когда он проходил, или бродили в своих маленьких садах, наслаждаясь ясностью вечерней погоды и отдыхая от трудов. Многие взоры обращались на него, и не раз он сам бросал на обе стороны пытливые взгляды, боясь и желая удостовериться, мог ли кто-нибудь угадать его в этом месте. Почти в каждом доме попадались ему незнакомые лица; в некоторых, однако ж, угадывал он своих старых товарищей по школе, бывших мальчиками, когда он видел их последний раз; но теперь они были окружены толпой веселых детей, ародившихся после его ссылки. В чертах одного старика, тщедушного и слабого, сидевшего с костылем в руках на скамейке у ворот, Джон Эдмондс угадал бывшего земледельца, здорового и сильного, каким он знал его четырнадцать лет назад. Но все, решительно все забыли воротившегося Джона, и никто не приветствовал его ни поклоном, ни ласковым словом.
Уже последние лучи заходящего солнца падали на землю, отбрасывая яркое зарево на желтые снопы сжатой пшеницы и растягивая на огромное пространство тени огородных деревьев, когда Джон Эдмондс остановился, наконец, перед старым домом, где прошли его младенческие лета и куда стремился он с неописуемой тоской в продолжение бесконечных годов своего заточения и тяжкой работы. Да, это был точно он, родительский дом Джона Эдмондса. Вот палисадник — какой низенький!.. а было время, когда он казался ему высокой стеной, — вот и старый сад. Новые растения, цветы, деревья; но здесь же, на своих местах, и старые деревья: вот величавый и пышный дуб, тот самый, под которым тысячу раз отдыхал он после резвой игры с детьми… О, сколько воспоминаний, грустных и отрадных, теснятся в его груди! Внутри дома раздаются голоса. Он становится на цыпочки; притаивает дух, прислушивается с напряженным вниманием — нет: ни одного знакомого звука! То были веселые голоса, а он знал хорошо, что бедная мать не могла веселиться в разлуке с несчастным сыном.
Он постучался; когда отворили дверь, из комнаты повысыпала целая толпа маленьких детей, веселых и буйно резвых. Отец, с младенцем на руках, появился на пороге; дети обступили его со всех сторон, захлопали своими крошечными руками и дружно начали тащить его назад, приглашая принять участие в их шумных забавах. С замиранием сердца Джон припомнил, как часто, бывало, в старину, на этом самом месте, он отскакивал от своего буйно-пьяного отца. И припомнил он, как часто случалось ему, скрытому в подушках маленькой постели, слышать грубые слова и за ними — плач, стоны, крик и рыдания бедной женщины… Подавленный мучительной тоской, Джон опрометью бросился из дома, заплакал, застонал, зарыдал, но кулаки его были сжаты, зубы стиснуты, и палящая тоска сверлила его грудь.
Таково было первое впечатление возвращения на родину после продолжительной ссылки. Этого ли ожидал несчастный, когда там, за океаном, представлял себе родительский дом, из-за которого вытерпел невыносимые муки в продолжение своего пути? Свидание, радушная встреча, прощение, радостные слезы, спокойный приют. — Увы! — все это мечты, мечты, дикие мечты! Нет более материнской хижины, и он одинок в своей старой деревне. Что значило его прежнее одиночество среди дремучих лесов, никогда не видавших человеческого лица?..
Он почувствовал и понял, что там, за океаном, в стране бесславия и позора, родина рисовалась в его воображении с обстановкой его младенческих лет, но не такой, какой могла она быть после его возвращения домой. Печальная действительность сразила его сердце и погубила в нем остальной запас нравственного мужества и силы. Он не смел расспрашивать и был далек от надежды, что может кто-нибудь принять его здесь с чувствами сострадания и радушного участия к его судьбе.
Медленным и нерешительным шагом пошел он вперед, склонив голову на грудь и не смея питать никаких определенных желаний. Одна, только одна мысль тускло мерцала в его мозгу — бежать от общества людей куда бы то ни было. Он вспомнил про зеленый луг на конце деревни, и туда направил свои шаги. Достигнув этого места, он бросился на траву и закрыл лицо обеими руками.
Он не заметил, что на холме подле него лежал какой-то человек: его платье зашелестело, когда он обернулся и взглянул на нового пришельца. Эдмондс поднял голову.
Человек уселся на том же холме, поджав ноги под себя. Его волосы были всклокочены, спина согнута, желтое лицо взрыто глубокими морщинами. Судя по платью, можно было догадаться, что он жил в богадельне. Он казался дряхлым стариком; но эта дряхлость могла быть скорее следствием разврата и болезней, чем естественным действием прожитых годов. Он принялся смотреть на незнакомца: его глаза, сначала впалые и безжизненные, засверкали диким блеском и приняли бурно тревожный вид, когда, по-видимому, он вгляделся в предмет своих наблюдений. Еще минута, и, казалось, эти глаза готовы будут выпрыгнуть из своих орбит. Эдмондс мало-помалу приподнялся на свои колени и пристально начал всматриваться в лицо старика. Они глядели друг на друга, молчали и были неподвижны.
Бледный, как смерть, и страшный, как выходец с того света, старик медленно привстал и зашатался. Эдмондс быстро вскочил со своего места. Старик отступил назад: Джон последовал за ним.
— Кто ты, старик? — сказал он глухим, прерывающимся голосом. — Дай услышать твой голос.
— Прочь! — закричал старик, сопровождая страшными проклятиями свое восклицание.
Джон ближе подошел к нему.
— Прочь! Прочь!
И дряхлый старик, волнуемый неистовой злобой, поднял палку.
— Отец!..
Старик между тем испустил пронзительный крик, и громкое эхо, переливаясь и перекатываясь, помчалось по уединенному полю. Его лицо побагровело и посинело; кровь фонтаном хлынула из горла и носа; трава окрасилась темно-багряной краской; старик зашатался и грянулся на землю. У него лопнул кровяной сосуд, и прежде чем сын успел приподнять его из грязной лужи, — он уже был мертв.
• • •
В одном из отдаленных углов нашего кладбища, — заключил священник после кратковременной паузы, — погребен человек, служивший три года в моем доме после этого события. Смиренный и кроткий духом, он чистосердечно каялся во всех своих грехах и даже мог служить образцом терпения и строгой жизни, очищенной сердечным сокрушением. Кто был он, и откуда пришел в нашу деревню — никто не знал, кроме меня; но это был Джон Эдмондс, воротившийся из ссылки.