Настоящий общий праздник торжества нравственности готовился на «Адмирале Брагетоне». Мерзавцу не избежать своей участи. Мерзавцем был я.
Из-за одного этого события стоило уже ехать так далеко. В плену у этих неожиданных врагов, я все-таки пытался разобраться в них, наблюдая за ними по утрам через иллюминатор моей каюты. Прохлаждаясь перед утренним чаем, эти весельчаки справлялись друг у друга обо мне, «не выкинули ли меня уже за борт»… «Как плевок!» И для образности они харкали в пенистое море. Смеху-то!
«Адмирал Брагетон» почти не двигался, он, скорее, тащился, мурлыча и покачиваясь. Это уже было не путешествие, а болезнь какая-то. Члены утреннего совета, когда я наблюдал их из моего угла, казались мне все насквозь больными — малярия, алкоголь, сифилис, — разрушение их было заметно уже в десяти метрах, и это утешало меня в моих собственных неприятностях.
На севере по крайней мере человечье мясо не портится; люди севера бледны раз навсегда. Между мертвым шведом и юношей, который плохо спал, разница небольшая. Но колонист становится червивым на следующий же день после приезда. Они только и ждут, эти бесконечные трудолюбивые личинки, этого колониста и отпустят его лишь долгое время спустя после того, как он расстанется с жизнью. Мешки с червями!
Мы должны были плыть еще неделю до Брагаманса — первой обетованной земли, — где нам предстояло остановиться. Мне казалось, что меня заперли в ящик со взрывчатым веществом. Я почти ничего не ел, чтобы не садиться за их стол и не проходить по палубам засветло. Я не произносил больше ни единого слова. Трудно было так мало присутствовать на пароходе, в то же время находясь на нем.
Уборщик моей каюты, человек почтенного возраста, все-таки передал мне, что блестящие колониальные офицеры поклялись с бокалами в руках при первом удобном случае дать мне по физиономии и потом выкинуть за борт. Когда я его спросил: за что? — он мне этого сказать не мог и спросил меня в свою очередь, что же я сделал, что дошел до такого положения. Мы так и остались в недоумении. Рожа у меня гнусная, вот и все.
Нет, уж в другой раз меня ни за что не уговорить путешествовать с людьми, которым так трудно потрафить. Правда, им до такой степени нечего было делать, сидя взаперти целый месяц, что страсти разгорались из-за пустяка. Кроме того, ведь и в повседневной жизни, если подумать, не меньше ста человек в течение одного обыкновеннейшего дня желают вам смерти; например, все те, которым вы мешаете, когда стоите перед ними в хвосте, ожидая метро; все те, которые проходят мимо вашей квартиры и у которых квартиры нет; все те, которые хотят, чтобы вы перестали мочиться, чтобы помочиться самим; наконец, ваши дети и многие другие. К этому привыкаешь. На пароходе эта торопливость заметней, и оттого она еще больше мешает.
Колониальные офицеры, сбившись между двумя рюмками плотной кучей вокруг стола капитана, почтовые чиновники и особенно учительницы, плывущие в Конго, а их на «Адмирале Брагетоне» был целый набор, своими недоброжелательными предположениями и клеветническими выходками добились того, что раздули меня до адской важности.
При посадке в Марселе я был лишь незначительным мечтателем, теперь же благодаря взвинченной мешанине из алкоголиков мне была дана такая репутация, что меня просто было не узнать.
Капитан парохода — шельма и спекулянт, который в начале путешествия охотно жал мою руку, теперь каждый раз, когда мы встречались, делал вид, что не узнает меня. Так избегают человека, разыскиваемого за какое-нибудь грязное дело, уже виновного… В чем? Когда ненависть людей не сопряжена ни с каким риском, овладеть их тупоумием нетрудно: причины ненавидеть появляются сами собой.
Дело вылилось в более определенную форму как-то вечером после обеда, на который я все-таки пошел, так как меня мучил голод. Я сидел, уткнувшись носом в тарелку, не смея даже вынуть платок, чтобы утереть пот. Никто никогда не обедал с большей скромностью. Беспрестанное мелкое дрожание шло от машин под нами. За столом мои соседи, должно быть, были в курсе того, что было решено на мой счет, так как, к моему удивлению, они свободно и приятно разговорились со мной о дуэлях, ударах шпагою, задавали мне вопросы… В эту минуту учительница из Конго, та самая, у которой сильно пахло изо рта, прошла в сторону салона. Я успел заметить, что на ней было гипюровое платье для больших церемоний и она судорожно спешила к роялю, чтобы сыграть, если это можно назвать игрой, кой-какие мотивчики, конец которых она всегда забывала. Атмосфера сгустилась и отяжелела.
Я рванулся, чтобы укрыться в моей каюте, и почти что добрался до нее, когда один из колониальных капитанов, самый наглый, самый мускулистый, стал поперек моей дороги, не грубо, но решительно.
— Выйдем на палубу! — приказал он мне.
Через несколько шагов мы оказались на палубе. Для такого случая он надел раззолоченное кепи и застегнулся от штанов до ворота, чего с ним не случалось с самого нашего отъезда. Мы находились в разгаре драматической церемонии. Я себя чувствовал не слишком бодро, сердце мое билось на уровне пупка.
Это вступление, эта странная безупречность предвещала медленную и мучительную экзекуцию. Этот человек казался мне куском войны, который вдруг опять очутился на моей дороге, — упрямый, сам припертый к стенке, смертоносный.
За ним, заслоняя дверь палубы, стояли разом четыре офицера чином пониже — свита судьбы, — до чрезвычайности внимательные.
Возможности бежать никакой. В этом вызове, должно быть, была предусмотрена каждая мелочь.
— Мосье, перед вами капитан колониальных войск Фремизон! От имени моих товарищей и пассажиров этого парохода, справедливо возмущенных вашим поведением, имею честь требовать от вас отчета!.. Некоторые вещи, которые вы говорили на наш счет, с тех пор как мы покинули Марсель, недопустимы! Теперь вы можете громко сказать то, что вы тайно нашептываете вот уже три недели!
Услышав эти слова, я почувствовал огромное облегчение. Я опасался какого-нибудь такого способа умерщвления, против которого ничего не поделаешь, а они предлагали мне, раз капитан вступил со мной в разговоры, способ увернуться. Каждая возможность струсить для того, кто в этом знает толк, становится великолепной надеждой. Это мое мнение. Никогда не нужно быть ни слишком разборчивым, выбирая способ, как избежать того, чтобы тебе выпустили кишки, ни терять время, стараясь найти причины преследования. Для мудреца достаточно бежать.
— Капитан! — ответил я ему со всей убедительностью, на которую только был способен в этот момент. — Какую страшную ошибку вы собрались сделать! Вы — и я! Как могли вы предполагать во мне такое коварство? Истинно говорю вам, слишком велика несправедливость! Капитан, меня это убьет! Как, меня, который еще вчера защищал нашу дорогую родину, меня, чья кровь годами лилась вместе с вашей во время незабвенных битв!.. Вот какой несправедливостью собирались вы меня уничтожить, капитан!
Я остановился на полном ходу. Я надеялся на трогательность моей речи. Недолго думая, пользуясь паузой этого лепета, я прямо подошел к нему и схватил его руки, взволнованно их пожимая.
Я немножко успокоился, пока держал его руки в своих. Не выпуская их, горячо продолжал объясняться и, уверяя его в том, что он, конечно, тысячу раз прав, предлагал возобновить наши отношения, но на этот раз без недомолвок. Что в основе этого нелепого недоразумения лежала только моя естественная и идиотская застенчивость, что, конечно, мое поведение можно было объяснить невозможным на самом деле презрением по отношению к группе пассажиров, состоящих из «соединенных судьбою больших людей, героев и талантов… не считая дам, несравненных музыкантш, украшения корабля»…
Не переставая каяться, я просил в заключение, чтобы меня приняли безотлагательно и без ограничений в их веселую патриотическую и братскую группу, в которой с этой минуты я навсегда рассчитываю быть им приятным. Не выпуская, само собой разумеется, его рук, я удвоил красноречие.
Пока военный не убивает, это совершенный ребенок. Его легко развлечь. Так как он не привык мыслить, как только с ним начинаешь разговаривать, он, для того чтобы попробовать понять вас, должен решиться на невероятные усилия. Капитан Фремизон не убивал меня, он также не пил в этот момент, он ничего не делал ни руками, ни ногами, он только старался мыслить. Это было выше его сил. В сущности, я победил его мозгами.
Мало-помалу во время этого испытания на унижение я почувствовал, как мое самолюбие, которое все равно собиралось меня оставить, стушевывается окончательно, как оно меня бросает, покидает, так сказать, официально. Что ни говори, момент этот очень приятный. С этого случая я навсегда почувствовал себя бесконечно свободным и легким — я, конечно, подразумеваю морально. Может быть, в жизни, чтобы не пропасть, чаще всего помогает страх. Что касается меня, то с того самого дня я отказался от всякого прочего оружия и добродетелей.