Товарищи военного находились теперь тоже в нерешительности. Они, которые пришли нарочно для того, чтобы подтирать мою кровь и играть в кости моими рассыпанными зубами, теперь без всякого триумфа старались подхватить какое-нибудь долетевшее до них слово. Я плел невесть что, помня одно — побольше лирики, и наконец рискнув выпустить одну, только одну руку капитана, поднял другую над головой и начал тираду:
— Господа офицеры, между доблестными воинами не может быть раздоров! До здравствует Франция, черт возьми! Да здравствует Франция!
Это был номер сержанта Бранледора. Он еще раз удался. Это единственный случай, когда Франция спасла мне жизнь; до сих пор это было как будто даже наоборот. Я заметил, что слушатели находятся в нерешительности; все-таки для офицера, как бы плохо он ни был расположен, трудно дать публично по физиономии штатскому, когда тот кричит громко, как кричал я: «Да здравствует Франция!» Эта нерешительность меня спасла.
Я схватил две руки, которые мне подвернулись, и пригласил в бар выпить за мое здоровье и за наше примирение.
Эти доблестные воины после минутного сопротивления пили со мной в течение двух часов. Одни лишь бабы парохода молчаливо и разочарованно провожали нас глазами. Через иллюминаторы бара мне было видно, как между пассажирками гиеной бегает пианистка. Эти стервы подозревали, что я выбрался из ловушки хитростью, и собирались поймать меня при следующем удобном случае. И мы, мужчины, оставшись одни, продолжали бесконечно пить под вентилятором, который бесцельно и невыносимо продолжал с самых Канарских островов теребить теплую вату воздуха.
Пока мы вели бредовые разговоры, «Адмирал Брагетон» все более замедлял ход: ни одного атома свежего воздуха вокруг нас; по всей вероятности, мы плыли вдоль берега с трудом, как по патоке.
Паточное небо над бортом, черная размокшая мазь, на которую я с завистью любовался. Больше всего я люблю возвращаться в ночь, даже со стоном, даже в поту, словом, в каком угодно состоянии. Фремизон рассказывал без конца. Мне казалось, что земля уже близка, и я с беспокойством думал о том, как бы бежать… Мало-помалу разговор перешел на темы легкомысленные, потом просто похабные и, наконец, разъехался по всем швам, так как нельзя было разобрать, где начало, где конец; один за другим мои гости замолкали и засыпали, тяжело храпя. Омерзительный сон, раздирающий глубины носа. Это было самое время, чтобы скрыться. Надо уметь ловить эти минуты, когда жестокость даже офицерских организмов, самых прочных, самых наступательных на свете, на минуту замирает, требуя отдыха.
Мы стояли на якоре возле самого берега. Отсюда можно было разглядеть только несколько мигающих фонарей.
У парохода сейчас же появилась, толкая друг друга, сотня дрожащих пирог, нагруженных горланящими неграми. Они заполнили все палубы, предлагая свои услуги. В несколько секунд я притащил к сходням наскоро собранные вещи и ускользнул с одним из этих лодочников. В темноте я не мог разобрать ни его лица, ни походки. Спустившись по мосткам над булькающей водой, я поинтересовался, куда мы направляемся.
— Где мы? — спросил я.
— В Бамбола-Фор-Гоно, — ответила мне тень.
Сильными ударами весел мы продвигались вперед. Я помогал, чтобы плыть быстрее. Спасаясь, я еще успел напоследок взглянуть на моих опасных попутчиков; они лежали при свете фонарей на палубах, придавленные дурманом и несварением желудка. В них продолжалось брожение — развалившись, наевшись до отвала, они ворчали во сне. Офицеры, чиновники, инженеры и лавочники, все вперемешку, прыщавые, оливкового цвета, с брюшком, они были все на одно лицо. Байбаки, когда они спят, похожи на волков.
Через несколько минут я вернулся к земле и к ночи, еще более густой под деревьями, и дальше за нею, за ночью, — тишина в заговоре с ночью.
В этой колонии Бамбола-Брагаманс над всеми прочими торжественно возвышался губернатор. Его военные и чиновники не смели вздохнуть, когда он милостиво окидывал их взглядом.
Коммерсанты, устроившиеся там, казалось, воровали и наживались с еще большей легкостью, чем в Европе. На всей территории ни один-единственный кокосовый орех, ни одна фисташка не могли ускользнуть от их лап. Чиновники, больные и усталые, понимали постепенно, что они влипли, что, в сущности, это им принесет только нашивки да формуляры, а барыша почти что никакого… Оттого они искоса приглядывались к коммерсантам. Военные, еще более отупевшие, чем вся остальная публика, обжирались колониальной славой, заедая ее хинином и целыми километрами уставов.
Вполне понятно, что, ожидая столько времени понижения температуры, все безудержно хамели. Бесконечные и нелепые распри, коллективные и частные — между военными и администрацией, между администрацией и коммерсантами и потом между коммерсантами, временно сплотившимися, и администрацией, а потом все вместе воевали против негра и, наконец, негры между собой… Таким образом, вся энергия, которая оставалась от малярии, жажды, солнца, уходила на ненависть, такую жгучую, такую упорную, что многие из колонистов просто от нее подыхали, не сходя с места, — от яда собственного укуса, как скорпионы.
Но вся это ядовитая анархия была вправлена в герметическую рамку полиции, как крабы в корзину. Чиновники плевались впустую; губернатору, для того чтобы держать свою колонию в повиновении, ничего не стоило набрать любое количество облезлых полицейских, хотя бы среди кругом задолжавших негров, жертв торговли, которых нищета тысячами прибивала к берегам в поисках куска хлеба. Этих рекрутов обучали, как и по какому праву они должны выражать свой восторг губернатору. Казалось, что на мундире губернатора сияет все золото его финансов, и когда на нем играло солнце, трудно было поверить своим глазам.
Каждый год губернатор удирал в Виши и читал только «Официальную газету». Сколько чиновников жило надеждой, что в один прекрасный день он спутается с их женой, но губернатор не любил женщин. Он ничего не любил. Губернатор пережил все эпидемии желтых лихорадок и чувствовал себя прелестно, в то время как столько людей, которые желали ему смерти, как мухи, погибли при первой же чуме.
Еще помнили одно Четырнадцатое июля, когда под лошадь губернатора, гарцевавшего среди своих гвардейцев-спаги и перед развернувшимися парадом войсками резиденции, — а впереди вот этакой величины знамя! — бросился какой-то сержант, должно быть, в лихорадке, с криком: «Назад, великий рогоносец!» Говорят, что губернатор был очень расстроен этим покушением, которое, кстати, так и не удалось объяснить.
Трудно судить по-настоящему о людях и вещах в тропиках из-за яркости излучаемых ими красок. Вещи и краски там кипят. Коробочка из-под сардин, которая в полдень валяется на дороге, бросает столько различных отсветов, что для глаза она превращается в целое событие. Нужно быть осторожным. Там истеричны не только люди, но и вещи. Жизнь становится возможной, когда спускается ночь, но темнота во власти тучи комаров. Не то что один, или два, или сотня, а миллионы комаров. Не погибнуть в таких условиях становится настоящим произведением искусства самосохранения. Днем — карнавал, вечером — тихая война.
Когда возвращаешься в домик, воздух которого почти приятен, и наконец наступает тишина, тогда за постройку принимаются термиты — этакие гады! — вечно занятые тем, что гложут сваи. И если б вихрь налетел на это обманчивое кружево, целые улицы превратились бы в пыль.
Таким оказался город Фор-Гоно, в который я попал. Хрупкая столица Брагаманса между морем и лесом, где красуются необходимые банки, публичные дома, кафе, террасы, воинское присутствие и даже, чтобы столица была что надо, сквер Федерб и бульвар Бюжо для прогулок, целый ансамбль блестящих построек среди шершавых скал.
Около пяти часов военные ворчали, собравшись вокруг аперитива, который как раз в момент моего приезда подорожал. Делегация потребителей собиралась к губернатору, чтобы просить его принять меры против произвола рестораторов. Если верить некоторым завсегдатаям, то наша колонизация становится все более и более затруднительной благодаря льду. Факт тот, что начало употребления льда в колонии было сигналом к расслаблению колонизатора. Колонизатор, привыкнув к ледяному напитку, должен был отказаться от победы над климатом одной лишь своей стойкостью. Заметьте, что такие люди, как Федерб, Стенли, Маршан, были наилучшего мнения о пиве, вине и теплой грязной воде, которые они без единой жалобы пили в течение многих лет. Вот в чем суть дела. Вот каким образом мы теряем наши колонии!
Директор компании «Дермонит» искал, сказали мне, служащего из начинающих для фактории в лесной чаще. Я немедля отправился к нему, чтобы предложить свои услуги человека несведущего, но преисполненного готовности. Он меня принял без особого восторга. Директор, этот маньяк — надо называть вещи своими именами, — жил недалеко от губернаторского дома, в павильоне, обширном павильоне со сваями и соломенными настилами. Не глядя, он задал мне несколько грубых вопросов о моем прошлом, потом, как будто успокоенный наивными ответами, заговорил уже с более благосклонным презрением. Но он все-таки еще не счел нужным предложить мне стул.