То была смесь, как бы свалка всевозможных стилей, творения провинциальных каменщиков — повсюду торчали башенки, лепные украшения, с которых осыпалась штукатурка, зияли тысячи окон, громоздились каменные балконы, кариатиды, безвкусно украшенные фасады, балюстрады на крышах; внушительные подъезды, где швейцары в ливреях дремали в бархатных креслах, — и обычные входы в отвратительные, похожие на гноища дворы, которые постоянно заливала уличная грязь; магазины, конторы, склады, мелкие лавчонки, заполненные старой рухлядью, первоклассные гостиницы и рестораны, гнуснейшие кабаки, у которых грелась на солнце голытьба; здесь в щегольских экипажах, запряженных американскими рысаками по десять тысяч рублей за каждого, мчат по улице денежные мешки — там бредут нищие с синими губами, с отчаяньем на лице и жадным взором неизбывного голода.
— Странный город! — прошептал Мориц, стоя у пассажа Мейера и глядя прищуренными глазами на бесконечные ряды домов, меж которыми была зажата улица. «Странный город, но мне-то какая с него будет пожива!» — насмешливо думал он, входя в угловую кондитерскую, уже битком набитую посетителями.
— Кофе с молоком! — крикнул он снующим во всех направлениях кельнерам, сел на свободное место, машинально полистал последний номер «Берлинер Бёрзен Курир» и опять погрузился в размышления: он все прикидывал, где бы достать денег да как устроить, чтобы на этом хлопковом деле, о котором он с друзьями несколько часов тому заключил контракт, как можно больше заработать.
Мориц Вельт был слишком типичным лодзинским дельцом, чтобы у него могли возникнуть угрызения совести, мешающие подзаработать, хотя бы и за счет друзей, когда выгодное дело само идет в руки.
Он жил в мире, где обман, злостное банкротство, мошенничество, всевозможные аферы, вымогательства никого не удивляли, подобные события смаковали, люди во всеуслышание говорили, что завидуют ловко проделанным подлостям, в кондитерских, кабачках и конторах пересказывали друг другу забавные истории, восхищались откровенными жуликами, почитали и превозносили миллионы, не заботясь об их происхождении, — кому какое дело, заработал он или украл, главное, что у него есть миллионы.
Недотеп или неудачников ждали насмешки и решительное осуждение, отказ в кредитах, недоверие; удачливый же добивался всего: он мог сегодня объявить себя банкротом и выплатить двадцать пять за сто, а завтра те же люди, которых он ограбил, дадут ему еще больший кредит, потому что они свои потери возместят за счет других, объявив выплату пятнадцать за сто.
Вот Мориц и раскидывал умом, как бы заработать в компании и как бы заработать без компании.
«Надо только для отвода глаз купить что-нибудь на общий счет и что удастся закупать на свой собственный счет», — эта мысль с утра сверлила его мозг, он чертил столбики цифр на мраморной столешнице, складывал, перечеркивал, стирал и писал снова, не обращая внимания на происходящее вокруг.
Ему протягивали руки над головами его соседей, он их пожимал, сам не зная кому.
— Морген! — бросал он в ответ, здороваясь с теми, кого узнал, и снова углублялся в самые фантастические комбинации.
Никак не удавалось придумать, как лучше действовать и где взять деньги. Кредит у Морица был исчерпан, все средства вложены в торговые сделки. Векселей же он больше не мог выдавать, если не удастся подкрепить их солидным жиро.
«Кого бы взять для жиро?» — вот что не шло у него из головы.
— Кофе с молоком! — крикнул он опять кельнерам, которые в шуме и сутолоке кондитерской бегали между столиками, держа над головою подносы с кофе или чаем.
Часы с кукушкой пробили час дня.
Посетители кондитерской начали медленно выходить на улицу, на прогулку.
Мориц все сидел, вдруг глаза его блеснули, он расчесал пальцами свою роскошную шелковистую бороду, крепко прижал пенсне на носу и быстро заморгал глазами.
Он вспомнил про старика Грюншпана, владельца большой фабрики шерстяных платков «Грюншпан и Ландсберг», близкого родственника, брата его матери.
Мориц решил пойти к нему и попытаться взять его в поручители, а если не выйдет, привлечь в компаньоны.
Радостное настроение, однако, быстро прошло Мориц вспомнил, что Грюншпан разорил родного брата и уже несколько раз объявлял себя банкротом. С таким человеком не очень-то безопасно делать дела.
— Обманщик, жулик! — досадливо ворчал Мориц, предчувствуя, что не уговорит его дать поручительство, но все же решил пойти.
Он оглянулся вокруг — узкий, длинный, темный зал кондитерской был уже почти пуст, лишь у окна сидело несколько молодых людей, занятых чтением газет.
— Пан Рубинрот! — окликнул Мориц одного из них, который сидел возле зеркала со стаканом в одной руке и печеньем в другой, склонясь над разложенной на столике газетой.
— Слушаю вас! — вскочив на ноги, встрепенулся Рубинрот.
— Что-нибудь есть?
— Нет, ничего нет.
— Ты должен был знать еще утром.
— Ничего не было, потому я не сообщил, я думал…
— Ты слушай, а не думай, думать тебе не положено. Я тебе сказал раз навсегда, чтобы ты каждый день, случилось что или не случилось, являлся ко мне домой с сообщением, а думать не твое дело, твое дело меня извещать, за это я тебе плачу. Печенье кушать да газету читать ты бы еще успел.
Рубинрот стал горячо оправдываться.
— Не шуми, тут тебе не базар! — жестко оборвал Мориц служащего своей конторы и повернулся к нему спиной.
— Кельнер, счет! — крикнул он, вынимая портмоне.
— За что платите?
— Кофе с молоком. Правда, вы мне ничего не принесли, значит, и платить не за что.
— Одну минутку, сейчас будет. Кофе с молоком! — громко закричал кельнер.
— Можешь вылить этот кофе себе за шиворот, я уже два часа жду и должен уйти не позавтракав, болван этакий! — гневно воскликнул Мориц и выбежал из кондитерской.
Солнце пригревало все сильнее.
Толпы рабочих рассеялись, тротуары начала заполнять другая, «чистая», публика — дамы в модных шляпах и богатых накидках, мужчины в длинных черных пальто, в крылатках с пелеринами, евреи в долгополых забрызганных грязью лапсердаках, еврейки, большей частью хорошенькие, в шелковых платьях, которыми мели грязь на тротуарах.
Улица шумела, гуляющие болтали, смеялись, прохаживались до Пшеяздов или Наврот и обратно.
Стоя возле кондитерской на углу Дольной, группа молодых конторских служащих наблюдала за проходившими мимо женщинами и высказывала вслух замечания и сравнения, не слишком остроумные, чаще глупые, разражаясь безудержным хохотом. Среди них был Леон Кон, он, как обычно, отпускал свои шуточки, над которыми сам смеялся громче всех.
Группу возглавлял Бум-Бум — наклонясь вперед и придерживая пенсне обеими руками, он присматривался к женщинам, которые, пересекая на этом перекрестке поперечную улицу, были вынуждены приподнимать подол.
— Смотрите, смотрите, какие ножки! — покрикивал он, громко чмокая.
— А вон у той просто две палки в чулках!
— Ай, ай, ай, как наша Сальця нынче расфуфырилась!
— Внимание, едет Шая! — вскричал Леон Кон, униженно кланяясь Шае, который проезжал мимо, небрежно развалясь в коляске.
Шая ему кивнул.
— Ну и вид у него, настоящее ископаемое!
— Барышня, платьице-то подберите! — кричал вслед какой-то девушке Бум-Бум.
— Эй, красавица, показала бы, чем тебя Бог наградил! — подзадоривал Леон. — И всего-то самую чуточку…
— Мориц, иди к нам! — позвал он приближавшегося к ним Морица.
— Не приставай, не люблю уличных шутов! — проворчал тот, прошел мимо и исчез в толпе, направлявшейся к Новому Рынку.
Из-за лесов вокруг строящихся или надстраивавшихся домов прохожие нередко были вынуждены идти по грязной части улицы.
Дальше, за Новым Рынком, в поток гуляющих вливалось много евреев и рабочих, которые шли в Старое Място. На этом отрезке Пиотрковская улица в третий раз меняла свой вид и характер — от Гайерова рынка и до Наврот это фабричная улица; от Наврот до Нового Рынка — торговая, а от Нового Рынка до Старого Мяста — с лавками евреев-старьевщиков.
Грязь становилась чернее и жиже, тротуар почти перед каждым домом был другой — то широкий, каменный, то узкая затоптанная полоска бетона, то приходилось идти прямо по проезжей части, мощенной мелким щебнем, который впивался в подошвы сквозь слой грязи.
По канавам грязно-желтыми, красными и голубыми ручьями текли фабричные помои; потоки, вытекавшие из некоторых домов и стоявших позади них фабрик, были столь обильными, что, не умещаясь в неглубоких канавах, выходили из берегов, заливали тротуары разноцветными волнами, омывая обитые пороги бесчисленных лавчонок, которые зияли темными отверстиями входов и обдавали прохожих тошнотворными запахами селедок, гниющих овощей и алкоголя.