В один из вторников во время урока зазвонил телефон. Мать вышла в прихожую. Я стал играть тише, но ее слова все равно заглушал метроном. Вдруг громко стукнула телефонная трубка.
— Муж звонил, — мать вбежала в салон. — Война закончилась!
Учительница отстранила меня и, растопырив над клавиатурой большие белые пальцы, заиграла полонез Шопена, с которого начинались радиопередачи.
— Рам! Пам! Пам! — запела она.
— Теперь откроют консерваторию! — сказала мать.
— С востока приедет настройщик.
* * *
После войны начались уроки рисования. Учитель у нас был молодой, но уже лысый; в Лиготу приехал из Дрогобыча и ждал открытия Академии живописи в Катовице. Он поставил на кафедру кувшин для воды. Опустил шторы на двух окнах. Свет из третьего окна падал на кувшин.
— Выпуклость! Тени! — сказал учитель.
Он не обещал, что кто-нибудь из нас станет художником. Сам малевал с малых лет. Но мазила мазиле рознь. Лица рисовать он научился только в гимназии. У них был замечательный преподаватель[40]. Еврей. Немец застрелил его из дамского пистолета. Наш учитель нарисовал по памяти его портрет и спрятал под кровать. К сожалению, русские конфисковали портрет во время репатриации. Знаем ли мы каких-нибудь художников? Один мальчик поднял руку.
— Можно выйти? — спросил он.
— Иди, — сказал учитель.
Рисуя кувшин, я решил ничего не говорить про «Deutsche Bildhauerkunst und Malerej». Пузатому кувшину приделал задние ноги и хвост — ведь он был похож на вставшего на дыбы коня. Вокруг копыт штрихами нарисовал траву. Наклонив грифель набок — пушистую гриву. Вставил закорючку — глаз — и с удивлением обнаружил, что конь глядит с бешенством. Нога в железных латах. Крыло.
— Ты собираешь марки? — остановился около меня учитель.
— Нет.
— У меня была марка с таким гусаром, — вздохнул он.
До войны он был филателистом. Собирал художников. Матейко, Гроттгер, Коссак[41]. В тридцать девятом ему подарили увеличительное стекло. Альбома он лишился вместе с портретом. У кого-нибудь есть марки? Я поднял руку.
— Ты ведь не собираешь.
— Но марки у меня есть.
Днем я крадучись выскользнул на улицу и пошел в школу. Мостовая была покрыта пылью. В просветах между домами виднелись пшеничные поля за костелом. Учитель ждал меня в классе. Склонившись над красным альбомом, который я положил на стол, стал медленно переворачивать толстые страницы. За прозрачные полоски вощеной бумаги были заткнуты разрисованные конверты и большие марки. Гитлер, Геринг, Геббельс. Двенадцать фельдмаршалов с жезлами. «Мессершмиты», стреляющие по самолетам с разноцветными кругами на крыльях.
На одном конверте была напечатана «художественная» карта Европы, какой ее видит великан, стоящий на Гибралтаре (внизу карты) и глядящий на восток (в верхнюю часть карты). Европа лежала на воде. Ее берега омывались разными морями. Вдоль хребтов Пиренеев, Альп и Карпат маршировали под знаменами батальоны. Из-под ног великана выходила фаланга испанцев. Над плоскими касками развевалась желтая с красной каемкой лента. Идущие по винограднику французы несли трехцветное знамя. Карабинеры пробирались через альпийские леса. Их зелено-бело-красный флаг следовал за сине-желто-красным румынским. Датчане несли белый крест на красном фоне. Над стоящей в снегу финской армией блестел синий крест. Только немцы ничего не несли. Посреди возделанных полей развевалось одинокое красное знамя с черной свастикой в белом круге. Вермахт, растянувшись поперек карты, стоял в Польше, лишенной географических примет.
— Крестовый поход, — засмеялся учитель.
— Датчане тоже? — спросил я.
— Пропаганда!
На двух марках величиной с мою ладонь были военные корабли. На одной — серо-голубой «Бисмарк» в пятнах маскировочной раскраски вспарывал перехлестывающие через нос волны. Над водой извергали огонь длинные пушечные дула. За линкором плыл небольшой «Принц Евгений», плохо различимый в низкой туче. На второй марке выходил из фьорда «Шарнхорст»[42]. Играл оркестр. Женщины махали платочками. Вдоль борта выстроилась белая шеренга матросов в круглых бескозырках с ленточками. У скалистых стен фьорда пенилось море.
— Что с ним случилось? — спросил я.
— Буль-буль-буль!
Учитель считал, что мой альбом никакой ценности не представляет. Кому интересны немецкие марки? Кроме того, специальные издания нуждаются в опытном филателисте. Возможно, когда-нибудь я таким и стану, но начинать надо с чего-нибудь попроще. Я сказал, что могу отдать ему альбом.
— Филателисты обмениваются.
И вручил мне конверт с русскими марками.
* * *
На полдник были галушки. Мать воткнула тяжелую серебряную вилку в мягкий комочек теста, политого подрумянившимся растопленным маслом. Я открыл рот.
— Ну как? — спросила она.
— Вкусно.
Я уселся по-турецки около паровой машины. Мать положила мне на колени тряпочку и поставила на нее горячую тарелку. Глотая галушки, я думал, буду ли еще когда-нибудь голодать. Когда я вылизывал тарелку, раздался звонок. Мать взяла тряпочку и вышла из детской в холл. Надела туфли. Вытерла руки. Я встал. В такое время гости к нам не приходили. Через неплотно закрытую дверь я увидел Эдварда Кубеца, молодого человека, который иногда приносил бумаги с нефтезавода. В руке у него был чемодан, обвязанный веревкой. Рядом стояла девушка в шерстяной кофте с длинными рукавами.
— Пан Эдвард? — удивилась мать.
Мужчина вытаращил глаза. Мать беспокойно затопталась на месте. И вдруг крикнула:
— Нюся!
— Не узнала?! — У девушки задрожали губы.
— Кожа да кости!
Пан Кубец поставил чемодан около вешалки и ушел. Девушка протянула ко мне руки. Я подошел к ней с пустой тарелкой.
— Поправился, — сказала она матери.
— Тебя я тоже откормлю.
Мы обошли салон, столовую и детскую.
Мать открыла кран над ванной. Из крана вырвалась горячая струя. На лицах сестер появились капельки воды. Они были одного роста, но мать была в туфлях на высоких каблуках. Их отражения скрылись в зеркале, затягивающемся зеленоватым паром.
— Я перепугалась, — сказала мать. — Кубец в такую пору!
— Я со станции пошла на нефтезавод, — сказала Нюся.
— Он тебя привез в «декавке»? — спросила мать.
— Да. Но зовут его по-другому.
— А как?
— Кароль Горовиц.
Хотя было лето, Нюся спала под периной. Два дня мы проверяли, дышит ли она. Когда она встала, пришел пан Кубец и повез ее обедать в Катовице. Оттуда она привезла мне два тома «Дэвида Копперфилда» в зеленой матерчатой обложке.
* * *
На стадионе около катовицкого шоссе играла «Лигочанка». Михал, как директор нефтезавода, опекал футболистов. На матчи, правда, из-за отсутствия времени не ходил. Как-то вечером он решил поглядеть на тренировку и позвонил пану Лытеку. Мать разрешила мне поехать с ними.
Травяное поле с двумя воротами окружала беговая дорожка, усыпанная кирпичной крошкой. Тренировка как раз закончилась, и футболисты шли нам навстречу. Из-под носков у них торчали кусочки картона. Бутсы были обвязаны веревочками. Футболисты обступили нас. Может ли завод заплатить за кожу и за шитье? Михал пообещал помочь. Кто-то протянул мне мяч. Он был легкий, но твердый, как камень. Я поддал его ногой. Он откатился на несколько метров. Все засмеялись, захлопали мне. Хочу ли я стать футболистом? Я не знал, что ответить. Михал сказал, что не будет больше их задерживать. Мы вернулись к «адлеру».
* * *
На следующий день я выкатил с балкона велосипед и спустился с ним по лестнице. Долго ходил по Паневницкой, а потом отправился на стадион. Стоя правой ногой на педали и левой отталкиваясь от земли, ехал как на самокате. Жужжало приводимое в движение колесом динамо. Я тренькал звонком. Нажимал на ручной тормоз. Наконец поставил на педаль левую ногу и, оттолкнувшись правой, осторожно перенес ее через раму. Держась за руль и клонясь влево, надавил на педаль с другой стороны. Приподнимаясь и опускаясь, поехал по красной беговой дорожке.
Домой я вернулся с сильной болью в коленях. Мать велела мне поставить велосипед на балкон и идти в кухню. Когда я шел через холл, Михал из столовой провожал меня глазами. Я слышал, как Нюся плачет у себя в комнате. В кухне меня ждали бутерброды. Хлеб и рубленые яйца с луком. Влажные ломтики свежего огурца. Рядом с пустым стаканом лежала серебряная ложечка. Из медного чайника на плите выползала струйка пара. Сверху стоял фарфоровый чайничек с заваркой. Мать положила ложечку в стакан и сняла заварной чайник.
— Куба приехал, — сказала она. — Он в Лиготе.
Однажды Нюся рассказала нам, как Куба, куря сигарету, подошел к открытой бутыли с эфиром. Тут как рвануло! Нюся даже хотела отказаться от переезда в Польшу, но у Кубы уже была другая. Я спросил у матери, остались ли у него шрамы. Она отрицательно покачала головой и ушла в столовую.