— Mais oui! Dans le genre comique, par exemple, votre buffo Kean met dix fois plus d'esprit et de drôlerie dans ses rôles que Laporte.[240]
— Суждение герцогини так проницательно и беспристрастно, что дольше спорить об этом предмете не приходится, — сказал я. — Мне хотелось бы знать, что герцогиня думает о современном состоянии нашей драматургии?
— Вот что, — изрекла герцогиня, — у вас много выдающихся поэтов, но когда они пишут для сцены, они совершенно затрачивают свое дарование. Роб Руá, пьеса вашего Вальтера Скотта, гораздо слабее его одноименного романа.
— Какая жалость, — продолжал я, — что Байрон не переделал своего Чайльд-Гарольда[241] в трагедию; в этой поэме такая сила, такое захватывающее действие, такое разнообразие!
— Правильно, — со вздохом подтвердила герцогиня, — но, видимо, трагедия под силу только нашей нации; одни мы достигаем в ней совершенства!
— Однако, — возразил я, — Гольдони[242] написал несколько прекрасных трагедий.
— Eh bien,[243] — молвила герцогиня, — одна роза еще не создает сада!
И весьма довольная своим ответом, la femme savante,[244] обратясь к знаменитому путешественнику, начала обсуждать с ним возможность открыть Северный полюс.
Среди приглашенных было два-три образованных англичанина; Винсент и я — мы присоединились к ним.
— Видели ли вы уже персидского принца? — спросил меня сэр Джордж Линтон. — Он человек весьма одаренный и жаждет приобрести знания. Он намерен опубликовать наблюдения, сделанные им в Париже, и я думаю, мы получим восхитительное дополнение к «Персидским письмам» Монтескье.[245]
— Я очень бы этого хотел, — отозвался Винсент, — нет лучших сатир на цивилизованные страны, чем наблюдения менее просвещенных путешественников; зато в тех случаях, когда цивилизованный путешественник описывает нравы американских дикарей, народ, который он посетил, не предстает в смешном свете, а наоборот, — сарказм обращается против посетителя; Тацит[246] не мог и помышлять о более негодующей, более благородной сатире на распущенность римлян, нежели та, которую подсказывает его описание простоты нравов древних германцев.
— Кто, — спросил господин д'Э., умный человек, ci-devant émigré,[247] — кто из ваших публицистов, по общему мнению, — самый выдающийся?
— Трудно сказать, — ответил Винсент, — ведь при наличии стольких партий, кумиров тоже, разумеется, множество. Но мне думается, в числе одного из самых популярных я вправе назвать Болинброка.[248] В самом деле, пожалуй, трудно было бы указать имя, которое чаще бы упоминалось и вокруг которого возникало бы больше споров, а между тем политические сочинения Болинброка — наименее важная часть его наследия. Они пронизаны возвышенными чувствами, содержат множество прекрасных, хотя и разрозненных мыслей; но он писал их в те времена, когда о законодательстве больше всего спорили — и меньше всего в нем понимали; вот почему ценность его трудов преимущественно в их огромном значении для той эпохи, а не в их непреходящих достоинствах. Жизнь Болинброка в нравственном отношении поучительнее всех его писаний, и автор, который даст нам полную, беспристрастную биографию этого замечательного человека, выполнит одну из самых насущных задач и философской и политической литературы Англии.
— Мне представляется, — сказал д'Э., — что ваша национальная литература особенно бедна биографическими трудами — верно ли я сужу?
— Несомненно, — ответил Винсент, — у нас нет ни одного сочинения, которое можно было бы счесть образцом биографии (исключая разве что «Жизнь Цицерона», написанную Мидлтоном[249]); этим подтверждается вывод, к которому я неоднократно приходил, пытаясь определить различие между вашей философией и нашей. Мне кажется, вы, французы, так изумительно проявляющие себя в деле создания биографий, мемуаров, комедий, сатирических наблюдений над различными классами, отточенных афоризмов, предпочитаете рассматривать человека в его взаимоотношениях с обществом, его деятельности в окружающем его мире, нежели в более отвлеченных и метафизических операциях его ума. В противоположность вам, наши писатели любят предаваться глубокомысленным спекуляциям о природе человека, изучать его с отвлеченной, обособляющей его точки зрения и наблюдать, как он мыслит наедине с самим собой, в своей комнате, — вы же охотнее всего изображаете, как он действует среди толпы, в нашем мире.
— Согласитесь, — сказал д'Э., — что если это в самом деле так, наша философия более полезна, хотя ваша, быть может, глубже.
Винсент промолчал.
— Однако, — сказал сэр Джордж Линтон, — подобного рода произведениям ваших авторов неизбежно будет присущ недостаток, который, умаляя их применимость в широком смысле, также умаляет их общественную полезность. Сочинения, изучающие человека в его взаимоотношениях с обществом, применимы к нему, лишь покуда длятся данные взаимоотношения. Так, например, пьеса, в сатирическом свете рисующая определенный класс, сколь бы глубоки ни были содержащиеся в ней мысли на эту тему, сколь бы правдиво ни был изображен предмет сатиры, неизбежно утратит значение, когда утратит его этот класс. Политический памфлет, превосходный для одного государства, может оказаться нелепым в другом. Роман, правдиво характеризующий нынешний век, может в следующем представиться странным и непонятным; вот почему популярность произведений, рассматривающих человека в определенных взаимосвязях, а не in se,[250] зачастую ограничивается той эпохой и той страной, когда и где они были созданы. А с другой стороны — произведения, исследующие человека как такового, схватывающие, раскрывающие, анализирующие духовную сущность человека, в древнее ли, в' новое ли время, будь то европеец или дикарь, — очевидно применимы и, следовательно, полезны для всех времен и всех народов. Тот, кто открывает кровообращение или происхождение идей, получит как философ признание любого народа, в жилах которого струится кровь, в мозгу которого живет мысль, — тогда как философские выводы того, кто, пусть даже превосходно, изображает нравы одного только народа или действия одного только лица, будут признаваться лишь применительно к определенной стране, к определенной эпохе. Если вы, месье д'Э., изволите все это принять в соображение, вы, быть может, согласитесь, что философия, которая изучает человека в определенных взаимоотношениях, менее плодотворна, ибо не столь постоянна и неизменна, нежели та, что изучает человека в себе.[251]
Мне этот разговор уже успел надоесть, и хотя до полуночи времени оставалось много, я, дабы иметь благовидный предлог откланяться, сослался на то, что мне нужно еще кое-где побывать, и встал.
— Полагаю, — сказал я Винсенту, — что вам желательно продолжить спор.
— Простите меня, — ответил он. — Мыслящему человеку развлечения столь же полезны, как метафизика. Allons![252]
В таком страшном положении
я пребывал, когда корзина
внезапно остановилась.
Бостонные сказки. «Сказка о корзине»
Мы направились к той улице, где проживала мадам Лоран. Но разреши мне, любезный читатель, отвлечься от моей собственной персоны и представить тебе моего друга, месье Марго, чьи приключения мне несколько позднее подробно рассказала словоохотливая миссис Грин.
В условленный час он постучался к моей миловидной собеседнице, и она неслышно впустила его. Месье Марго был в шелковом халате цвета морской воды; длинный, тощий, весь высохший, он в этом наряде был похож скорее на щуку, нежели на человека.
— Мадам, — сказал он напыщенным тоном, — от всей души благодарю вас за ту честь, которую вы мне оказали; смотрите — я у ваших ног!
С этими словами тощий вздыхатель торжественно опустился на одно колено.
— Встаньте, месье, — воскликнула миссис Грин, — признаюсь, вы покорили мое сердце; но это еще не все—вы должны показать себя достойным того высокого мнения, которое я себе составила о вас. Месье Марго — меня привлекла не ваша наружность — о нет! — меня пленили ваши рыцарские, благородные чувства; докажите мне, что они подлинны, и тогда мое восхищение даст вам право требовать все, чего вы только пожелаете…
— Чем же я должен доказать вам подлинность моих чувств, мадам? — спросил месье Марго, подымаясь с колен и грациозным движением плотнее запахивая халат цвета морской воды.
— Своей доблестью, преданностью, рыцарским служением! Я требую лишь одного доказательства — вы можете тут же дать его мне! Вы помните—во времена рыцарства дама бросала свою перчатку на арену, где находился лев, и приказывала своему обожателю принести ее. Месье Марго, испытание, которому я хочу вас подвергнуть, не столь страшно. Смотрите, — тут миссис Грин распахнула окно, — смотрите! Я бросаю свою перчатку на улицу — принесите ее!