— В этом отношении, — сказал д'А., — вы воздаете нам более чем должное, но согласны ли вы быть столь же справедливым и в другом вопросе? Ваши соотечественники всегда склонны обвинять нас в бессердечии и недостатке чувства. Считаете ли вы это обвинение заслуженным?
— Нисколько, — ответил Винсент, — на мой взгляд, это ошибка, порожденная, как и то неверное суждение, о котором мы уже говорили, все той же причиной, а именно: своего рода пале-рояльским тщеславием, свойственным всей вашей нации и побуждающим вас все, что только возможно, выставлять напоказ, будто на витрине. В общении с иностранцами вы проявляете величайшую любезность и даже восторженность и начисто забываете их, как только вы с ними простились. «Как это бессердечно!» — восклицаем мы. Вовсе нет! Англичане — те не выказывают иностранцам ни любезности, ни восторженности; но они так же начисто забывают о них, как только распрощаются. Стало быть, здесь единственное различие между вами и ими состоит в том, что сначала вы были любезны; но уж если мы принимаем у себя иностранцев, то я не вижу причин не быть с ними возможно более учтивыми; я не только далек от мысли, что стремление делать иностранцам приятное проистекает от криводушия, но считаю такое поведение в тысячу раз более пристойным и благожелательным, нежели обыкновение à l' anglaise[203] — угрюмостью и молчаливостью давать иностранцам понять, что нам до них совершенно нет дела. Если мне нужно пройти с человеком хотя бы только милю — почему не постараться сделать этот путь как можно более приятным для него? А главное — уж если я вздумаю дуться и посылать его ко всем чертям, то к чему же еще выпячивать грудь, багроветь от горделивого сознания своей добродетели и кричать во всю мочь: глядите, какое у меня честное сердце!
Ах, месье д'А., поскольку благожелательность неотделима от подлинной морали, — совершенно ясно, что эта благожелательность должна проявляться в малом так же, как в большом; и тот, кто хочет сделать других людей счастливыми, хотя бы на миг, несравненно добродетельнее того, кто относится к их благополучию равнодушно или (что еще хуже) презрительно. Так же я, правду сказать, не вижу, почему доброе отношение к человеку, с которым ты только знаком, якобы идет в ущерб сердечному отношению к близкому другу; напротив, мне еще надлежит убедиться, что (разумеется, применительно к нравам и обычаям вашей страны) вы, по сравнению с нами, худшие друзья, худшие мужья, худшие отцы!
— Как! — воскликнул я. — Вы забываетесь, Винсент! Разве домашние добродетели могут процветать там, где нет огня в камине? Разве семейные привязанности перестали быть синонимом семейного очага? А где еще вы найдете и то и другое, как не в доброй старой Англии?
— Верно, — подхватил Винсент, — и, разумеется, немыслимо, чтобы отец семейства, его жена, его дети были так же ласковы друг к другу в ясный солнечный день, в Тюильри или Версале,[204] танцуя и распевая песни на вольном воздухе, как были бы в мрачной гостиной окнами во двор, у закопченного камина, подле которого уютно расположились le bon père и la bonne mère,[205] а бедные детки сидят на нижнем конце стола, дрожа от холода, переговариваясь шепотом, не смея резвиться — ведь им запрещено шуметь, ив их представлении, как это ни странно, семейный очаг неразрывно связан со злым букой, а милый папа прочно ассоциируется с пучком розог.
Этот ответ вызвал дружный хохот, а месье д'А., вставший, чтобы откланяться, сказал:
Ну что ж, милорд, ваши соотечественники — большие любители философских обобщений: для всех людских поступков у них всего лишь два мерила. Всякое проявление веселости они считают признаком пустоты ума, всякое проявление доброты—признаком лживости сердца.
…Quis sapiens bono
Confidat fragili…
Seneca[206][207]
Grammatici certant, et adhuc[208]
sub judice lis est.
Hor.[209]
По приезде в Париж я, чтобы поскорее усвоить парижское произношение, нанял учителя французского языка. Этот «продавец местоимений», по фамилии Марго, отличался высоким ростом, важной осанкой и неизменно серьезным выражением лица. Как гробовщик он был бы неоценим. Волосы у него были светло-желтые; казалось, им в какой-то мере передалась желчная окраска его лица—оно было темно-шафрановое, словно в нем сгустилась желтуха, волею судеб одновременно поразившая десятерых несчастных с больной печенью. У него был высокий, очень узкий лоб с залысинами, неимоверно выдающиеся скулы, а щеки своей необычайной впалостью наводили на мысль, что более удачливые, нежели Пирам и Тисба,[210] они без препон и преград лобызают друг друга изнутри. Лицо — такое же остроконечное и почти такое же длинное, как опрокинутая пирамида, с обеих сторон обрамляли чахлые, наполовину вылезшие бакенбарды, казалось, едва ли способные долго продержаться среди всего этого ясно обозначавшегося упадка и оскудения. Эта очаровательная физиономия венчала тело до того длинное, тощее, призрачное, что его легко можно было принять за разрушающуюся мемориальную колонну.
Но всего характернее для физиономии месье Марго была та чрезвычайная, изумительная серьезность, о которой я уже упоминал. Вызвать улыбку на его лице было столь же немыслимо, как заставить улыбнуться каминные щипцы, и, однако, месье Марго отнюдь не был меланхоликом. Он любил пошутить, распить бутылочку винца, вкусно пообедать, как если бы он был человеком более плотной комплекции. Прекрасным примером претворения антитезы в жизнь была бойкость, с которой этот растянутый, искривленный рот извергал игривые рассказы и соленые шутки; это было парадоксально и в то же время напыщенно — это была пресловутая мышь, выскочившая из своей норки в огромном Элийском соборе.
Я уже сказал, что эта серьезность была самой характерной чертой месье Марго; но я забыл упомянуть еще две черты, столь же примечательные: страстное преклонение перед всем рыцарским и столь же страстное преклонение перед самим собой. Обе эти черты довольно обычны у французов, но у месье Марго они были развиты до необычайных пределов. Он являл собой совершеннейший образец chevalier amoureux,[211] помесь Дон-Кихота и герцога де Лозена.[212] Говоря о настоящем времени, даже en professeur,[213] он неизменно со вздохом вспоминал давно прошедшее время и приводил тот или иной случай из жизни Байяра,[214] а спрягая какой-нибудь глагол, сам себя прерывал, чтобы сообщить мне, что его ученицы всем другим глагольным формам предпочитают je t'aime.[215]
Короче говоря, у него был неистощимый запас рассказов о его любовных похождениях и о подвигах разных других лиц по этой части. Я ненамного согрешу против истины, если скажу, что все эти рассказы были почти столь же длинны и едва ли не столь же фантастичны, как он сам; но коньком месье Марго были его собственные любовные дела. Слушая его, можно было вообразить, что лицо бойкого француза переняло у магнитной иглы не только ее заостренность, но и ее притягательную силу. А как очаровательна была его скромность!
— Это удивительно, — говорил он, — весьма удивительно; ведь я не могу отдавать этим делам много времени. Я не располагаю, как вы, месье, досугом, необходимым для всех тех предварительных уловок и ухищрений, которые создают la belle passion.[216] Нет, месье, урвав часок от занятий, я хожу в церковь, в театр, в Тюильри,[217] чтобы хоть немного отдохнуть — et me voila partout ассаblé[218] любовными похождениями. Я некрасив, месье, — не очень красив во всяком случае; правда, у меня выразительные черты, по-настоящему— air noble[219] (мой двоюродный брат, месье, не кто иной, как шевалье де Марго), а главное — мое лицо говорит о моей душе; женщины, месье, любят душу, их всегда привлекает умственное, духовное начало; и все же — в моем успехе есть нечто непостижимое!
— Bah, monsieur,[220] — ответил я, — при такой осанке, таком выражении лица, такой душе — какая француженка могла бы устоять против ваших чар? Нет, вы несправедливы к самому себе. Если о Цезаре[221] говорили, что он был велик, не прилагая к тому усилий, то насколько же больше оснований сказать, что месье Марго счастлив в любви, нимало о том не стараясь.
— Ах, месье, — продолжал француз, все с тем же видом, —
Серьезен, хил и жизнью недоволен, —
Подобно Ленсбро, пляшет, хоть и болен.
Ах, месье, ваши замечания по глубокомыслию и меткости достойны Монтеня.[222] Нам не понять женских причуд, как и не уяснить себе, почему женщины приписывают нам те или иные достоинства. Но выслушайте меня, месье: в том же семейном пансионе, где я снимаю комнату, проживает сейчас одна знатная англичанка. Eh bien, monsieur,[223] — обо всем остальном вы сами можете догадаться. Она увлеклась мною и обещала сегодня ночью впустить меня в свои апартаменты. Ах, она чудо как хороша! Ah! qu'elle est belle! Une jolie petite bouche, une denture éblouissante un nez tout-à fait grec, in fine, un bouton de rose.[224]