— Ты что же, с какими-нибудь помышлениями или просто так приставал к Франке?
Парень сильно смутился и, отвернувшись, ответил;
— Просто так!
— А жениться на ней ты не помышлял?
— Черт пускай женится на ней, а не я, — прозвучал угрюмый ответ.
— Ну, а Настка тебе нравится? — продолжал допрашивать отец.
Парень зажал рот рукой и прыснул со смеху.
— Кому ж она не поправится, батька?
Глаза у него так и просияли от радости. Настка была красивая девушка, но он и о богатом приданом ее подумал. Сватов в хату Будрака порешили заслать, как только кончится рождественский пост.
Теперь посреди корчмы молодежь, взявшись за руки, повела хоровод; ради шутки какая-то старая коренастая баба утащила у корчмаря маленькую подушечку и, всех насмешив, влезла в круг. Скрипка запиликала плясовую, и под ее визгливые звуки хоровод, громко топая, завертелся вокруг этой бабы, а она, одной рукой подбоченясь, а другой высоко подняв подушечку, тоже закружилась, затопала и, уморительно подмигивая, запела:
Подушечки, подушечки,
Да все пуховые;
Молодушки, молодушки,
Совсем молодые...
Тут грянул дружный хохот, до того слова этой песенки не шли к коренастой, сморщенной, хотя еще крепкой и веселой бабе. А она продолжала:
Ой, того, кого люблю я,
Крепко поцелую;
Подушечку пуховую
Тому подарю я.
Вместе с последним словом она бросила подушечку в Ясюка Дзюрдзю и обхватила его рукой, собираясь, как того требуют правила танца, несколько раз с ним покружиться. Но он почел для себя за стыд, что его дарит благосклонностью такая непривлекательная танцорка, оттолкнул бабу кулаком и с дурацким видом, сердито моргая глазами, встал, как столб, посреди горницы. Несколько почтенных хозяек, сидевших на лавке у стены, так и покатились со смеху; даже хозяева прервали деловые разговоры и, ухмыляясь, глядели, как забавляется расшумевшаяся молодежь.
Хоровод снова закружился, только на этот раз в середине оказалась Настка, которую втолкнули в круг другие девушки. Скрипка все играла, а стройная девушка с толстой косой на спине и увешанной стеклянными бусами грудью высоко подняла подушечку и, не прыгая, как предыдущая плясунья, а медленно и плавно скользя, звонко запела под мерный топот:
Подушечки, подушечки,
Да все пуховые;
Молодушки, молодушки,
Совсем молодые...
Тут хор подхватил песенку, дружно вторя голосу девушки, высоко взмывшему над всеми остальными:
Ой, того, кого люблю я,
Крепко поцелую;
Подушечку пуховую
Тому подарю я.
Настка размахнулась, и подушечка в клетчатой наволочке с такой силой ударила Клеменса по лицу, что он весь покраснел, а густые золотистые волосы взметнулись над его головой. В ту же минуту девушка закинула обе руки ему на плечи, он обнял ее, и они закружились с таким усердием, какого не могли требовать никакие правила танцев. Но парню, разгоряченному движением и близостью Настки, и этого было мало. Он крикнул скрипачу, прося сыграть крутель, а когда зазвучала музыка, пустился со своей девушкой в пляс; они то с головокружительной быстротой вертелись на месте, то плавно обходили горницу. Золотые волосы развевались над головой парня, коса с красной ленточкой на конце летела по воздуху, а на шее девушки позвякивали стеклянные бусы и просвечивавшие сквозь них позолоченные крестики и медальки. Когда они, устав кружиться на месте, прохаживались по горнице, он высоко поднимал пылающее лицо и его синие глаза бросали снопы веселых искр, а она, обняв милого за шею, одной рукой сжимала синий кафтан на его плече, а другой утирала передничком свое потное лицо. Медленно, мерным шагом, время от времени притопывая каблуками, они два или три раза обошли корчму, он — похожий на молодой дуб, она — на белоствольную березку. Теперь уже все хозяева обернулись лицом к горнице и смотрели на танцующую пару. Петр Дзюрдзя поднес к губам еще полчарки водки и важно засмеялся своим тихим грудным смехом; Максим Будрак поглядывал на дочь с деланно пренебрежительным видом, но глаза его радостно блестели. Должно быть, ненароком старики переглянулись, поняли друг друга и закивали головами.
— Была бы только воля господня... — молвил Петр.
— Чего ж ей не быть, господней-то воле? — ответил Будрак.
А жена Будрака, сидевшая у стены с другими женщинами, успела опрокинуть чарочку водки и теперь, расчувствовавшись, слезливо говорила:
— А я, ей-богу, люблю Клеменса наравне с родимыми сынками...
В эту минуту в корчму вошли Якуб Шишка и Шимон Дзюрдзя. Никто не обратил на них никакого внимания. Даже по их одежде можно было догадаться, что в своей среде они занимали последнее место. Тулупы у них были старые, без воротников, грязные и заношенные до лоска; обувь рваная и, как видно, много лет надевавшаяся только зимой, когда приходилось куда-нибудь ехать в мороз и снег, а на смятых, плоских, как блин, шапках, клочьями висела барашковая опушка. А что уж говорить об их осанке и лицах! Старый Якуб, правда, держался прямо и часто принимал величавые позы, хотя был тщедушен и невелик ростом; его маленькие блестящие глазки смотрели из-под бровей хитро и недоверчиво, а старые увядшие губы кривила хитрая и неискренняя улыбка. Что до Шимона, то у него была тяжелая, но вместе с тем неуверенная походка, желтая кожа и красные, вечно слезящиеся глаза; на лице его появлялось горестное выражение, когда он бывал трезв, и нагло-задорное, когда в голове у него шумел хмель. Теперь он только слегка подвыпил и потому, никого не задирая, робко, почти крадучись, пересек первую комнату и вслед за Якубом вошел через узкую дверцу во вторую, маленькую, где жил корчмарь со своим семейством. Громко и возбужденно они оба кричали, перебивали друг друга, толкались локтями и, поминутно срываясь на крик, ссорились с хозяином, который так же громко и раздраженно требовал у обоих, а особенно у Шимона, деньги, взятые у него в долг. Это не помешало ему дать обоим по две чарки водки. Шимон, осушив их, захныкал, жалуясь на горькую долю свою и своих деток, потом потребовал у корчмаря еще чарку, а когда тот отказался дать ее в кредит, он разразился страшными проклятиями и, сжав кулаки, то грозился обрушить их корчмарю на спину, то тыкал ему в лицо. Наконец, корчмарь сдался и поднес ему еще чарку, тщательно записав ее, как и предыдущие, мелом на дверях. Шимон выпил; слезящиеся глаза его весело заблестели, он нахлобучил шапку чуть не на глаза и размашистым, хотя и нетвердым шагом вышел из корчмы. У двери, под звездным небом, он остановился и что-то забормотал про себя, видимо раздумывая. Напрягая глаза, он смотрел в ту сторону, где вдали среди поля серел одинокий хуторок кузнеца, и вдруг чуть не бегом пустился к нему по вьющейся мимо овинов тропинке. Он шел то быстро и бодро, то еле плелся, опустив голову, и все время бормотал себе под нос что-то невнятное. Раза два он пошатывался и хватался руками за плетень, наконец остановился перед кузницей и снова задумался. Должно быть, его охватил страх, и он поднес руку ко лбу и к груди. Перекрестившись, он прошел еще несколько шагов. Будь Шимон трезв, он, несомненно, вернулся бы с полдороги или вообще не пошел бы в эту сторону, но водка прибавила ему отваги и лишила благоразумия. Шимон еще раз перекрестился, нащупал скобу и, открыв дверь, вошел в хату кузнеца. Хозяина не было дома; Аксена, согревшаяся на печи за долгий зимний вечер, уснула на своем сеннике. Из-за ее седой головы выглядывала прялка с золотистой куделью, с печки свисало на толстой нитке только что отложенное веретено; под раскинутыми, как крылья, руками бабки, съежившись, словно озябшие птенчики, спали две маленькие разрумянившиеся правнучки. Горницу, окутанную полумраком, наполняла тишина; горевший в печке огонь высекал блуждающие огоньки в оконных стеклах, на которых мороз вырезал гирлянды сверкающих хрустальных листьев. У огня на скамеечке сидела Петруся; присматривая за ужином, варившимся в печке, она одновременно чинила одежду. У ног ее лежало несколько детских рубашонок, а на коленях она держала мужнину суконную куртку, которую обшивала зеленой тесьмой. За последние месяцы несколько изменилось выражение ее лица: низкий лоб утратил былую безмятежность, в очертании губ сказывалась тихая, но глубокая печаль. Однако она была попрежнему свежа, и попрежнему от ее румяного лица и стройного стана веяло молодостью и силой. Втыкая толстую иглу в твердое сукно и высоко поднимая руку с длинной ниткой, Петруся вполголоса пела на заунывный мотив мрачную крестьянскую балладу:
Сына мать учила, подстрекала:
«Бей жену, сынок, чтоб уважала». —
«Ой, как плетку, матушка, возьму я,
Накажу я женку молодую».
Хата криком ввечеру гудела,
В полночь старая кровать стонала,
А с зарей Гануля не дышала...
Тут певица замолкла, вдела в иглу нитку, на миг устремила на огонь серые блестящие глаза и снова склонилась над шитьем, затянув свою заунывную песню: