— Ну, что ты, что ты, Полетта… Ведь и ты бы для меня то же самое сделала…
— Знаешь что, Мари, у меня есть молоко, мне его в комитете выдали. Хочешь, я тебе дам половину, хоть чем-нибудь тебя отблагодарю.
— Спасибо, возьму с удовольствием, — ответила Мари, не заставив себя долго просить. Она взглянула на свою девочку, увидела ее выцветшие глазки и улыбнулась.
— А для меня у тебя ничего не найдется? — спросил Леон. — Может, табачок есть, хоть немножко? Я ведь не клянчу — я тоже заслужил, ты у Мари спроси.
— Нет, Леон, нету. Возможно, у Анри есть табак — не знаю, он коробку с собой носит. Вы сами его спросите. Как только получим пособие, я непременно поставлю вам стаканчик и молока тоже принесу…
Полетта ласково улыбнулась старику, а тот в смущении поскреб пальцем седые усы.
— Ну, тогда до свидания, — сказал он. — Спасибо и на этом. Пойду, а то моя старуха лежит себе и, поди, воображает, что я где-нибудь с молодыми разыгрался, дурья голова!
В здешних краях мужчины добавляют к каждой фразе слова «дурья голова», как другие то и дело повторяют: «конечно» или «так сказать», «понимаешь».
После ухода старика Полетта пошла к себе в комнату, которая — о, чудо! — уцелела от потопа, и начала переодеваться. Первым делом она вытерла плечи тряпкой, но тряпка, сразу же намокнув, только скользила, не впитывая воду.
— Знаешь, Мари, дождь-то прямо ледяной был! Завтра, наверно, снег пойдет!
Полетта слышала, как за тонкой перегородкой возилась соседка, очевидно снова взялась за уборку.
— А топить у тебя есть чем? — крикнула Мари.
Полетта не ответила на вопрос. Она набросила на голые плечи старенькую шаль и вбежала в соседнюю комнату.
— Послушай-ка, Мари, ты ничего не знаешь, нет? Тетушка Фабиенна — ну, та, которая одна жила, в равелине около старых укреплений… — так вот, мне говорили, что сегодня утром ее нашли мертвой. Умерла от холода. Ты ничего не слыхала? У нее буквально крошки хлеба не было. Только и осталось, что кровать, шкаф да печурка. Ну так вот, она отрывала от шкафа по дощечке и шерсть из тюфяка вытаскивала. Так и отапливалась. Как люди живут, Мари! Когда же это кончится? Когда станет полегче? Хоть бы сегодня в порту работа была!..
Полетта снова заплакала, и Мари неловко обняла ее. Пуль это смешно — но она не удержалась и поцеловала Полетту в мокрые волосы. Полетта ведь совсем молоденькая, еще не свыклась с нищетой.
— Хочешь, я тебе кофе разогрею? — спросила Мари. — У меня вчерашнее осталось.
— Если тебя не затруднит, то пожалуйста, — ответила Полетта. — Пойду надену что-нибудь потеплее. Сидите у огня, дети. Ты-то хоть не замерз, сынок?
— Мама, у тебя нет коробочки? Только чтобы не дырявая, нам надо в кораблики играть!
В кухне все пришло в порядок. Только иногда с потолка срывалась запоздалая капля. Но между досками пола неслышно текла вода. Полетта вздрогнула.
Если ночью ударит мороз, их домишко затрещит по всем швам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Дежурства дедушки Леона
Неподвижно, как труп, лежа в постели, уставив в потолок потухшие глаза, старуха Мели плакала без слез; она не оглянулась даже, когда вдруг отворилась дверь и на пороге появился Леон; руки он скрестил на груди и засунул подмышки пальцы, чтобы отогреть их.
— Так и лежу одна целыми сутками!
Леон оборвал жену:
— Выходит, по-твоему, я должен торчать при тебе, когда воды по колено натекло. Надо мне было отвести воду или нет?
— Да ведь ты опять на целый день пропал!
— Должен был я людям помочь или нет? Когда Полетта приносит тебе чашку молока, ты, небось, не отказываешься, а? У нее в доме потоп.
Старуха замолчала. Леон подошел к ней.
— Ну, ну, не плачь, глупая. Если бы я с утра до вечера при тебе сидел, на что бы мы с тобой жили, а?
Он провел рукой по лбу Мели, потом по ее седым волосам, пересохшим и ломким, как листья табака.
— Ну, успокоилась?
— Пойми ты меня, целые дни я все одна и одна, лежу недвижимая. Вот в голову всякие мысли и лезут.
— Да я понимаю. Но ведь надо что-то делать. Не умирать же с голоду, сидя здесь. Знаешь, Мели, откровенно говоря, мне здесь еще холоднее, чем на улице, здесь уж очень сыро. Ты в постели лежишь, тебе даже тепло. А я без дела торчу, ну, холод до костей и пробирает, прямо кровь в жилах стынет. А на улице я хоть двигаюсь, чувствую, что живу все-таки… Надо будет протопить здесь да переменить тебе белье, а то ты грязная. Пойду попрошу у Жежена ведро угля, ладно?
Леон привычным жестом засунул обе руки под одеяло, рваное одеяло, тяжелое и влажное от сырости.
— А ну-ка, посмотри сама, как нынче тепло, а?
Под одеялом он нащупал плечо Мели и засунул свои иззябшие пальцы между ее неподвижной рукой и костлявым, высохшим боком. От постели подымался тяжелый запах старческого, давно не мытого тела; тяжелый, но теплый дух. Леон, низко склонившись над постелью, почти встав на колени, прижался щекой ко лбу жены.
— Да ты горячая какая! Уж не жар ли у тебя?
— А ты, Леон, весь мокрый! Смотри только не заболей.
— Я пойду к Жежену, попрошу немного угля, у него, наверно, есть. Я бы тоже охотно полежал, погрелся бы, да нельзя же все дни валяться в постели, я ведь не болен.
— Все-таки полежи немножко. Тебе легче будет, отойдешь. Ты не раздевайся, только пиджак сними.
Леон не устоял перед соблазнительной теплотой рваного одеяла и старого тюфяка. Он снял пиджак и повесил на спинку кровати. Сначала хотел было швырнуть его на стол, да вовремя удержался. Стол теперь такой трухлявый, что ткни в него во время дождя пальцем — и выступит вода. Весь словно обомшел, нажмешь на доску и боишься, как бы червяк не вылез. Мели отодвинулась к стене — пусть Леон отдохнет, как раз в середине тюфяка образовалась теплая мягкая ямка. Старуха целыми днями пластом лежит в постели, ну и продавила тюфяк: кости тоже что-нибудь да весят… Леон скатился в ямочку, вытянулся во весь рост рядом с женой и так же, как она, стал молча глядеть в потолок, потом тяжело вздохнул:
— Все-таки это не жизнь!
И вдруг, даже не поворачиваясь к Мели, не отрывая задумчивого взгляда от серого потолка, сказал:
— Фабиенна убралась… нынче ночью.
— Значит, теперь мой черед. Я ведь последняя из нашей компании осталась.
— Какая такая компания?
— Забыл разве? Ну, из нашей… Фабиенна, Жюли, я и потом еще Фредерика. Нас неразлучными звали.
— Чего тебе только в голову не приходит!.. Тогда тебе лет пятнадцать было. Стало быть, ты о молодых годах иногда думаешь, а?
— Полежи с мое в постели, все вспомнишь. В думах человек над собой не властен. Ведь другого-то никакого дела у меня нет — вот и перебираешь, перебираешь свои мысли, и никуда от этого тюфяка не уйдешь, как из тюрьмы. А все-таки ищешь лазейку. Скажем, заболит у меня палец, и мне сразу вот что представляется: помнишь, твой котенок меня оцарапал, когда мы с тобой начали гулять? Я тогда только еще во второй раз к твоим старикам пришла. Отец твой хотел котенка в море выбросить. А я пожалела, не дала. Ты тогда из порта пришел и все пальцы мне перецеловал, помнишь?
— Раз ты говоришь, значит так и было, — ворчит Леон.
— Или иной раз лежишь, не шевелясь, сутки напролет, ноги одеревенеют, будто чужие сделаются, а мне тогда знаешь, что чудится — та ночь на лугу, помнишь? — Нет? Да как же так? Праздник был. Мы целый день пробегали, а весь вечер танцевали, бургундского выпили, я еле на ногах стояла, и обратно ты меня почти всю дорогу нес. А луна-то, луна какая была, помнишь?..
— Хорошо еще, что тебе все только приятное вспоминается!»
— Ну не всегда. Часто тоже и плохое на ум приходит… Фабиенна, та хоть до последнего дня продержалась. И не болела никогда. Отчего она умерла?
— Замерзла. Когда ее утром нашли, она уже закоченела.
— Она сразу умерла, может быть, даже во сне. Фабиенна до конца в постель не ложилась, сама всюду ходила. А я здесь валяюсь, ничего не вижу, ничего не слышу, разве я живу?
— Ходила, говоришь? Бедная ты моя старуха! Видать, что за эти два года ты от жизни отстала, ничего не знаешь. Если бы ты могла себе представить, как теперь здесь старики живут! И с каждым днем все хуже и хуже делается. Все на корню гниет — и свет и люди. Посмотрела бы ты, что в других бараках творится, особенно в такой дождь, как нынче. Здесь у нас еще ничего, терпеть можно. Ты только подумай, до чего Фабиенна докатилась! Верно, она ходила, а угадай-ка, куда ходила, для чего ей ноги служили? Для того, чтобы каждое утро по помойкам шарить. Она, бывало, чуть свет встанет и обойдет все закоулки, да старается никому на глаза не попасться.
— Фабиенна всю жизнь гордая была.
— Такой и до старости осталась. И рылась-то она в помойках для того, чтобы не стоять с нищими у столовой, благотворительного супа не пробовать. Не пойму, чего она стыдилась. Ведь это не наша вина. Не нам должно быть стыдно, чорт их побери! А она бочком, бочком в дверь входила, дурья голова! У нее была большая банка из-под консервов, с проволочной дужкой; нальют ей супу, и Фабиенна плетется в свой равелин. Пока дойдет, все простынет… да она, должно быть, думала: лучше есть холодное, только бы не на глазах у людей. Платьишко все разлезлось, а на голове кружевная черная косынка, хорошая еще, крепкая, — так знаешь, в этой косынке вид у нее был такой, как раньше; помнишь ее прежнюю?