Нетрудно угадать, что произошло потом. Вернувшись домой, папа Гиттон сначала о чем-то тихо разговаривал с мамой, потом уселся у печки, взял на колени Поля и был с ним ласков, как еще никогда в жизни. Папа смотрел на Поля глазами, полными слез, и, должно быть, думал про себя: «Хорошо, очень хорошо, но как же бы я радовался, если бы ты был моим родным сыном и если бы жизнь у тебя пошла хоть немного получше, чем у нас». И он тогда же объяснил Полю: наступили очень тяжелые дни, сынок, но мы как-нибудь выкрутимся. Обязательно выкрутимся, и если Поль будет по-прежнему хорошо учиться, папа Гиттон сделает все, чтобы его мальчик мог продолжать учение и дальше. Папа заговорил об экзаменах, о стипендиях, он веселился в этот вечер, впервые с тех пор, как они поселились в доте, он потащил танцевать маму, а сам пел и присвистывал:
А ну-ка, Поль, дружок,
Налей еще разок.
Поль понял не все. Однако он крепко поцеловал папу Гиттона в колючий подбородок, покрытый жесткими, как наждачная бумага, волосками. А вот теперь, в нынешнем году, когда все должно было решиться, папа Гиттон не заводит больше разговоров о дальнейшем учении. На сей раз Поль понял все, он понимал даже, что ни о чем не нужно спрашивать. Учитель тоже молчал. А ведь Поль по-прежнему шел вторым, после своего друга Пьеро, который все так же оставался первым учеником. Очевидно, тяжелые дни проходили не так быстро, как предполагал папа.
Поль делал все, чтобы убежать от нищеты, всеми силами старался ускользнуть от нее. С каждым днем он все неохотнее возвращался в дот. Если бы только стояла хорошая погода, уж он нашел бы предлог, чтобы побродить по берегу моря, или удрал бы в поле. Но зимой, хочешь не хочешь, приходится сидеть дома, и только по четвергам и воскресеньям он уступал настояниям Пьеро и шел к нему в гости. Там в темной маленькой комнате всегда сидели и ждали приема хорошо одетые бледные люди и, делая вид, что читают, беспокойно листали толстые книги с красивыми картинками, которые Поль жадно разглядывал, когда в приемной не было пациентов. Была там и мама Пьеро, всегда в белом халате с высоким тугим воротничком, отчего ее лицо казалось еще круглее и симпатичней, а руки она мыла сто раз на день. Сначала Поль ничего не смел трогать. Он считал, что сюда его приглашают из жалости, — конечно, доктор с женой, а не Пьеро, потому что с Пьеро они, как-никак, дружки, ровня. Но мало-помалу он привык к докторскому дому и перестал стесняться. Приглашали его сюда и даже сажали иногда обедать не потому, что он бедный, а потому, что они с Пьеро любили друг друга. Поль чувствовал себя у доктора свободно, как дома. Теперь, когда ему давали конфеты и пирожные, он уже не откусывал их маленькими кусочками двумя передними зубами. Только одно щемило сердце, одно отдаляло от Пьеро, который беззаботно съедал все, что накладывала на тарелку мама, — Поль при каждом куске думал: «Это нехорошо, я должен хоть немножко отнести Клодетте и Жану». И он украдкой совал в карман яблоко или конфету, а потом мучился, что все за столом видели. Само собой разумеется, что в эту минуту Поль не чувствовал себя ровней Пьеро… Его охватывало какое-то страшное и печальное чувство. Однако приятные четверги и воскресенья, дружба с умненьким Пьеро, всякие планы, которые они строили вместе, — все это было так не похоже на вечный полумрак дота.
…Если бы дедушка Леон ударил Поля, даже чуть-чуть, ему бы это так не прошло! Поль запустил бы в него комком грязи, бросил бы камень. А потом папа Гиттон сходил бы к Леону и велел бы ему не трогать чужих детей! Но, должно быть, дедушка Леон вовсе не злой. И грозится палкой так, от доброго сердца.
Когда Поль открыл дверь дота, на него пахнуло привычным запахом вареной картошки. Обед был уже подан. Впрочем, приготовление его особых хлопот не требовало. Маленький Жан получит полстакана снятого, голубовато-серого молока, но папа Гиттон не получит вина. Посредине стола красовалась пивная бутылка, однако в нее налита вода, просто вода.
Вскоре явился и сам папа Гиттон. Слышно было, как он положил велосипед на крышу дота. Странное дело — потолок толстенный, бетона, должно быть, метра два, а иногда внутри слышен даже самый тихий звук…
Перешагнув через большую лужу у двери, папа весело сказал:
— Здо́рово они промахнулись с нашим дотом! Сейчас все бараки водой позаливало. У нас хоть не роскошно, зато, по крайней мере, сухо, верно?
— Верно-то верно. Только перед дверью вся глина оползла. По ведь ты ее уберешь, правда?
— Уберу, не беспокойся. В сто раз больше убрали, когда вход расчистили. А это что… пустяки!..
Надо сказать, что папе Гиттону потребовалось немало отваги, чтобы устроить жилье в заброшенном доте. Но его к этому принудила нищета. Иного выхода не оставалось. До переселения в дот семейство Гиттонов ютилось в уродливой халупе; деревянными в ней были только стропила да четыре боковые столба, обшитые… но чем обшитые? — толем. Об окнах и говорить не приходилось, только над дверью имелась застекленная узкая прорезь. Зато на отсутствие свежего воздуха грех было бы жаловаться — дуло изо всех щелей. И вот в один прекрасный день буря взялась за жилище Гиттонов. Для начала она сорвала один лист толя. Целых четверть часа его мотало под ливнем, как разбитый руль, потом он вдруг оторвался и улетел. Родителей не было дома. Когда первый лист унесло бурей, дети облегченно вздохнули, потому что ветер, игравший с листом, сотрясал и всю лачугу. Буря словно задалась целью уничтожить их домик до основания и унести прочь — так упрямо она шатала его, как больной зуб, то вправо, то влево. Затем улетел второй лист; но вот и третий лист, который был прибит снизу, тоже оторвался, с минуту бился и хлопал на ветру, а потом улетел вслед за первыми; вихрь подхватил его, нес несколько мгновений плашмя и пришлепнул затем с размаху к водокачке, как афишу. Потом все началось сызнова. Ветер снимал с домика лист за листом, как с какого-нибудь артишока. Мало-помалу во все углы комнаты проник дневной свет, показывая всю меру случившегося несчастья. Особенно досталось жалким постелям Гиттонов. Дети все еще не решались позвать на помощь. С той стороны, откуда дул ветер, уцелело немного толя; детишки забились в этот защищенный уголок. Но вскоре прятаться стало негде. Осталось лишь несколько досок снизу да скелет домика, нелепый и бесполезный остов, через который беспрепятственно проходили дождь и ветер. Вдоль брусьев, к которым были прибиты улетевшие теперь стены, еще висели, раскачиваясь на ветру, толстые, а где уже и совсем тонкие многослойные обрывки толя, похожие на корешок растрепанного блокнота. И посреди всего этого разгрома на тюфяки, соломенные стулья, на стол лились потоки воды. Зеркальный шкаф омывало дождем, словно осенью оконные стекла в школе. Над головой еще оставалась картонная крыша, выпиравшая наподобие гриба, потому что папа Гиттон время от времени клал на края крыши два-три камня для того, чтобы ее не унесло при первом же шторме, — долго ли до греха? Но к чему крыша, раз нету стен? Да и камни при каждом порыве ветра начинали подпрыгивать — вот-вот провалятся вниз и придавят детей.
Надо сказать, что дети отнеслись к происшествию довольно спокойно. Но папа с мамой, вернувшись домой, остолбенели и в первую минуту не могли понять, что же произошло. Тем более, что к этому времени буря уже утихла. В воздухе не было ни ветерка. Солнце мирно спускалось за море. В голубом небе висел жаворонок, подчеркивая своим трепетным тельцем немыслимую высоту небосвода. В мягких лучах заката разрушенная лачуга выглядела просто неправдоподобно.
Вот тогда-то папа Гиттон повел правильную атаку на дот. Дот целиком уходил в землю. Только на уровне ее выглядывала крыша в виде небольшой круглой площадки, где ребятишки докеров любили играть «в дом». Весьма кстати кто-то вспомнил, что раньше здесь была лестница, выводившая к двери и к зацементированной дорожке, которая на глубине примерно двух метров обегала дот. Для начала соседи помогли пробиться к входу, — ведь, что ни говори, дверь важнее всего, а со всякими удобствами можно и подождать, не правда ли? Глины вывезли две, а может быть, и три сотни тачек. Подступы к дверям были расчищены довольно быстро. Но выяснилось, что земля засыпала и коридорчик-проход, примерно метра на два; расчистили и его, а затем, вооружившись фонарем, проникли в дот. В нем оказалось так холодно и сыро, что на многих нашло сомнение: да можно ли тут вообще жить? К счастью, когда окончательно освободили вход и высокую бойницу, устроенную для стрельбы, а главное, отбросили от нее в виде наклонного откоса желтую глинистую землю, в дот, освобожденный от завала, проник свет, и когда мало-помалу обсохли сырые стены, оказалось, что здесь гораздо светлее, чем в их прежней картонной хижине. Но зато и воняло же тут! До того, как дот засыпало землей, он служил всему поселку, понятно, чем служил… не говоря уже о том, что сюда заглядывали случайные прохожие и туристы, охотно съезжавшиеся в городок на лето и разбивавшие свои палатки прямо на берегу. Их, конечно, привлекало в эти края море. Мама Гиттон не поскупилась на жавель, лила его целыми бутылями. И как пузырилась, пенилась вся эта затвердевшая, как камень, дрянь, а ее приходилось еще скрести, собирать в кучу и, зажав нос, тащить на лопате к выходу. Да еще немало помучились с надписями на стенах и соответствующими рисунками. Даже написанное мелом не так-то легко оказалось смыть. Некоторые непристойные изображения так и не удалось уничтожить, потому что они были глубоко выцарапаны гвоздем на бетонной стене. Пришлось загородить их мебелью — какие кроватью, какие шкафом. Но что ни говори, все лучше, чем ветер и дождь! В дот перетащили весь свой скарб. Кое-как разместились. На вмазанных в стены скобах папа Гиттон повесил полки, а где и просто дощечки. Соорудил он и дверь и даже самое настоящее окно с деревянной рамой и стеклом — раму вмазал цементом в бойницу, и окно вышло прочное, на славу. К тому же у супругов Гиттон неплохой вкус… Если наступит такой день, когда у них будет настоящий дом, они сумеют его обставить, не сомневайтесь! Даже с освещением устроились, приспособив аккумулятор с автомобиля. Конечно, его требовалось часто заряжать и давал он чахлый, тусклый свет, но все-таки свет; папа Гиттон не терял надежды, что рано или поздно он радиофицирует свой дот, тоже с помощью аккумулятора.