недостаточный для того, чтобы крепко стоять на ногах, противиться этому миру и что-нибудь в нем изменить.
Скоро он увидел купы дубов, кедров и еще каких-то цветущих деревьев и кустарников, за которыми, должно быть, скрывался дом. Они шли вдоль забора, заросшего жимолостью и шиповником, до широко распахнутых ворот на больших кирпичных столбах, потом по аллее; он впервые увидел такой дом и на мгновение забыл отца, свой страх и отчаяние, и, даже когда он вспомнил об отце (который шагал, не останавливаясь), страх и отчаяние больше не возвращались. Ведь сколько они ни ездили, до сих пор они не покидали бедного края, края мелких ферм, скудных полей и лачуг, и до сих пор он никогда еще не видел такого дома. Какой большой, точно дворец, — подумал он с неожиданным спокойствием. Этот мир и спокойствие он не смог бы выразить словами: он был слишком мал для этого. Они отца не боятся. Люди, которые живут в таком спокойствии и величии, для него недоступны, отец для них словно назойливая оса: ну, ужалит разок — и все; это спокойствие и величие оградят и амбары, и сараи, и конюшни от его скупого жадного пламени… И тотчас же мир и радость отхлынули, когда он снова взглянул на жесткую черную спину, на неумолимо ковыляющую походку, на фигуру, которую не подавили размеры дома, потому что она и до этого нигде не казалась большой; теперь на фоне безмятежной колоннады отец походил на плоскую фигурку из бездушной жести, которая сбоку не отбросила бы тени. Мальчик заметил, что идет отец прямо, не отклоняясь в сторону; заметил, как негнущаяся нога ступила прямо в кучу конского навоза на дорожке, а отцу так легко было ее обойти. Но все это нахлынуло только на мгновение, и он опять не смог бы этого выразить словами; а потом снова очарование дома — вот в таком бы жить! — и это без зависти, без грусти и, конечно, без той слепящей, завистливой ярости, ему неведомой, но шагавшей перед ним в чугунных складках черного сюртука. А может быть, и отец так думает. Может быть, это изменит его и он перестанет быть таким, какой он сейчас, хоть и помимо воли?
Они прошли колоннаду. Теперь он слышал, как отец тяжело ступает по плитам, и шаги его стучат четко, как часы. Звук никак не соответствовал размерам и пришельцев, и этого дома, и звучание не приглушалось ничем, даже белой дверью перед ними, словно был достигнут какой-то предел злобного и хищного напряжения, снизить которое уже ничто не могло; и снова перед ним была плоская широкополая черная шляпа, солидный сюртук грубого сукна, когда-то тоже черный, но теперь залоснившийся, принявший зеленоватый оттенок навозной мухи, и протянутая вперед рука, словно когтистая лапа, и сползающий к локтю слишком широкий рукав. Дверь отворилась так быстро, что мальчик понял: негр следил за ними все время. Старый негр, с курчавыми седоватыми волосами, в полотняной куртке; он стоял, загораживая дверь своим телом, и говорил:
— Оботрите ноги, белый человек. Вы входите в порядочный дом. Майор сейчас в отлучке.
— Прочь с дороги, черномазый, — сказал отец спокойно, без ожесточения.
Отстранив негра, он распахнул дверь и вошел, все еще не снимая с головы черной шляпы. И мальчик увидел, как навозный след появился сначала на пороге, а потом на светлом ковре; его печатала с неукоснительностью машины хромая нога отца, на которую с удвоенной тяжестью наваливалось его тело. Негр семенил за ним, крича:
— Мисс Лула! Мисс Лула!
Потом мальчика словно подхватила мягкая теплая волна застланных коврами лестниц, переливчатых подвесок, люстр и канделябров, тусклого сияния золоченых рам; он услышал быстрые шаги и увидел ее, леди — таких он раньше никогда не видывал, — в сером гладком платье с кружевным воротничком, с подвязанным по талии передником и высоко засученными рукавами; входя в зал, она вытирала полотенцем руки, выпачканные тестом, глядя не на отца, а на следы, отпечатанные на светлом ковре, изумленно и недоверчиво.
— Я не пускал! — выкрикивал негр. — Я говорил, чтобы он…
— Уходите, пожалуйста, — сказала она дрожащим голосом. — Майора де Спейна нет дома. Уходите, пожалуйста…
Отец так и не сказал ни слова. Он не стал говорить. Он даже не взглянул на нее. Просто он стоял неподвижно в самом центре ковра, не снимая шляпы, хмуря свои мохнатые пепельные брови и с каким-то презрительным вниманием разглядывая стальными глазами все великолепие дома. Потом с той же презрительной небрежностью он резко повернулся; мальчик видел, как, опираясь на здоровую ногу, он описал полукруг другой, негнущейся ногой, оставляя на ковре длинный прощальный росчерк навозом. Отец и не поглядел на ковер и вышел. Негр придерживал дверь. Она захлопнулась за ними, приглушая истерический невнятный вопль женщины в доме. Отец остановился на верхней ступеньке крыльца и тщательно вытер замаранный сапог. На второй ступеньке он снова на мгновение остановился, тяжело опершись на негнущуюся ногу, и обернулся лицом к дому.
— Беленький! Красивый! — сказал он. — И все же это пот. Негритянский пот. Может быть, теперь негритянский пот недостаточно бел для такого дома. Может быть, надо ему еще и нашего пота…
Часа через два, когда мальчик колол дрова за домом, в котором теперь мать и тетка (не сестры — он знал это, ведь даже на расстоянии в их приглушенных стенами громких и тусклых голосах слышалась безнадежная лень) хлопотали у плиты, готовя обед, он услышал топот копыт и увидел всадника в полотняном костюме на красивой гнедой кобыле; и он понял, кто это, еще до того, как заметил свернутый ковер, который придерживал перед собой негритенок на жирном упряжном мерине; красное от гнева лицо промелькнуло мимо него на всем скаку и скрылось за углом дома, там, где на продавленных стульях сидели отец со старшим братом; а минуту спустя, еще не успел он расколоть полено, как снова застучали копыта, и гнедая кобыла галопом проскакала назад со двора на дорогу. Потом отец стал звать одну из сестер, и та вскоре, пятясь, выплыла из кухонной двери, волоча по земле свернутый ковер, в то время как другая сестра безучастно плелась следом.
— Не хочешь помогать нести его, так приготовь котел, — проворчала первая.
— Эй, Сарти! — закричала вторая. — Приготовь котел!
Тут в дверях появился отец, столь же безучастный к окружающему убожеству, сколь безучастен был он к худосочному величию усадьбы; из-за его плеча выглядывало озабоченное лицо матери.
— Поворачивайтесь, вы! — сказал отец. — Расстелите его.
Сестры наклонились над ковром, крупнотелые и рыхлые; и при этом заколыхались их необозримой