какой-то ковер, может быть, оно и недорогая плата за то, чтобы это кончилось навсегда и отец перестал быть таким, каким был все время. Он так задумался, что забыл про мула, и брату пришлось ругнуть его.
А может быть, они еще и не возьмут двадцать бушелей, может, все — и зерно, и ковер, и огонь, — все исчезнет, страх и горе, и не придется разрываться надвое, словно тебя тянут в разные стороны две упряжки, — все, все кончится, и кончится навсегда…
Потом пришла суббота. Он взнуздывал мула и увидел отца опять в черном сюртуке и шляпе.
— Нет, — сказал отец, — запрягай в фургон.
Часа через два фургон добрался до цели, и мальчик, сидя на ларе позади брата и отца, снова увидел некрашеное, обветшавшее здание лавки, вылинявшие и оборванные рекламы табака и патентованных лекарств, и привязанных к столбам галереи верховых лошадей, и запряженных в фургоны мулов. Вслед за отцом и братом он поднялся вверх по сбитым ступеням и снова прошел сквозь строй холодных лиц, наблюдавших, как они трое направляются к простому дощатому столу; за столом сидел человек в очках, и ему не надо было объяснять, что это мировой судья. Потом он с яростным, неукротимым вызовом поглядел на человека в воротничке и галстуке, человека, которого он до того видел лишь дважды и оба раза в седле; человек этот сейчас был полон не гнева, а изумленного недоверия, которого мальчик не смог бы и понять. Еще бы! Небывалая вещь: издольщик, подавший в суд на своего же помещика. Он прошел мимо всех этих людей вслед за отцом прямо к столу и крикнул судье:
— Он не делал этого! Он не жег!..
— Ступай в фургон, — сказал отец.
— Жег? — спросил судья. — Как, разве ковер был еще и сожжен?
— Хотел бы я знать, кто обвинит меня в этом! — сказал отец и приказал мальчику: — Ступай в фургон!
Но тот не ушел, он просто прижался в самом углу комнаты, точно так же набитой народом, как в прошлый раз, и не сел, а стоял, зажатый толпой, молча слушавшей то, что говорили у стола.
— Вы заявляете, что двадцать бушелей зерна слишком высокая оценка ущерба, причиненного владельцу ковра?
— Он привез ковер и сказал, чтобы я вывел следы. Я смыл следы и отвез ему ковер обратно.
— Но вы вернули ковер не в том состоянии, в каком он был до вашего посещения усадьбы.
Отец не ответил, и минуту не слышно было ничего, кроме дыхания, сдержанного, глубокого дыхания внимательно слушающей толпы.
— Вы отказываетесь отвечать, мистер Сноупс? — И опять отец промолчал. — Я признаю вас виновным, мистер Сноупс. Я признаю вас виновным в причинении ущерба ковру майора де Спейна и приговариваю к возмещению убытка. Однако я считаю, что двадцать бушелей — это слишком много для человека в вашем положении. Майор де Спейн оценивает ковер в сто долларов. Зерно в октябре стоит около пятидесяти центов. Я считаю, что если майор де Спейн способен потерпеть убыток в девяносто пять долларов за вещь, оплаченную им наличными, то вы можете потерпеть убыток в пять долларов, которых вы еще и не заработали. Я приговариваю вас к возмещению убытка майору де Спейну в размере десяти бушелей зерна сверх положенного по договору и предлагаю внести их ему сейчас же после сбора урожая. Заседание закрывается.
Все это заняло немного времени, утро еще едва началось. Мальчик думал, что теперь они вернутся домой — и, может быть, прямо в поле, потому что они запоздали против других фермеров. Но вместо этого отец прошел мимо фургона, жестом позвав с собой старшего брата, пересек дорогу и направился к кузнице; и тут он бросился за отцом, прижался к нему, загораживая дорогу, заглядывая в это жесткое, спокойное лицо под изношенной шляпой, бормоча, шепча ему:
— Не получит он этих бушелей. Ни одного. Мы…
Отец глянул на него, лицо совершенно спокойное, седые брови сведены над холодными глазами, но голос звучит мягко, почти ласково:
— Ты так думаешь? Ну, поживем до октября, увидим.
Починка фургона — смена двух-трех спиц и затяжка ободьев — тоже не отняла много времени. Ободья охладили, загнав фургон в бочаг позади кузницы, и мулы время от времени посасывали воду, а мальчик сидел на козлах, опустив вожжи и глядя вверх, туда, где под закоптелым навесом лениво стучал кузнечный молот и где отец, сидя на кипарисовом чурбаке, то слушал других, то рассказывал сам. Отец все еще сидел там, когда мальчик подвел мокрый фургон из бочага к самой двери.
— Отведи под навес, привяжи там, — приказал отец.
Он привязал мулов и вернулся. Рядом с отцом сидели на корточках кузнец и еще кто-то, они разговаривали об урожае и о рабочем скоте; мальчик подсел к ним на пыльную землю среди обрезков копыт и чешуек ржавчины; он слушал, как отец неторопливо рассказывает какую-то длинную историю о том, что случилось еще до рождения старшего брата, когда отец был барышником. Потом отец вышел к нему и, стоя рядом, разглядывал обрывки вылинявшей рекламы прошлогоднего цирка; мальчик был в полном упоении от этих красных лошадей, от невообразимого сплетения тюля и трико и гримас размалеванных клоунов, а отец сказал:
— Пошли, поесть надо.
Но они не поехали домой. Прислонившись рядом с братом к стене, мальчик наблюдал, как отец вышел из лавки с бумажным пакетом. Из него он вынул большой кусок сыра и перочинным ножом тщательно разделил его на три равные части, потом из того же пакета достал по сухарю. Все втроем они присели на перила галереи и медленно, молча поели; потом в той же лавке напились из кадки тепловатой воды, которая отдавала то ли кедровой клепкой, то ли запахом бука. И опять они не поехали домой — на этот раз отец повел их на конный двор; у железных перекладин высокой длинной загородки сидело и стояло много мужчин; из загона то и дело выводили лошадей, их прогуливали, устраивали пробежку вдоль по дороге и обратно, а тем временем у загона шел торг и продажа. Солнце уже склонялось к западу, а они все бродили там, слушая и глазея; старший брат сонно поглядывал мутными глазами и сплевывал неизменную жвачку. Отец время от времени, ни к кому не обращаясь, давал свои оценки той или другой из лошадей.
Домой они вернулись, когда уже стемнело. Поужинали при лампе, а потом, сидя на пороге, мальчик любовался сгустившейся темнотой ночи, слушая козодоя и жаб, как вдруг до него донесся голос матери:
— Нет, Эбнер! Нет. Ради бога!