Ради бога, Эбнер!
Мальчик вскочил, обернулся и увидел при свете огарка, воткнутого в бутылку, как отец, все еще в сюртуке и шляпе, одновременно и солидный и смешной, словно вырядившийся для совершения какого-то позорного и разбойного церемониала, выливал из лампы керосин в большой бидон, а мать цеплялась за его рукав, пока он, перехватив лампу в другую руку, локтем не оттолкнул ее — не злобно или грубо, а просто резко; она отлетела к стене, схватилась за нее руками, стоя так с открытым ртом и выражением безнадежного отчаяния, как и раньше, когда она молила его. Тут отец заметил стоявшего в дверях мальчика.
— Сходи в сарай и принеси бидон со смазочным маслом, — сказал он.
Мальчик не двигался. Потом к нему вернулась способность говорить.
— Что?.. — закричал он. — Что вы хотите…
— Ступай принеси бидон, — повторил отец. — Ну!
И он пошел, побежал из дома к сараю: вот она, сила привычки, старая кровь, которую ему не дано было выбирать, которую он унаследовал волей-неволей и которая текла до него в стольких жилах и густела неведомо где и на каких насилиях, зверствах и страстях. Я мог бы не возвращаться, — думал он. — Вот так бежать и бежать и никогда не оглядываться, никогда больше не видеть его лица. Но я не могу… И ржавый бидон уже в его руках, уже плещется в нем жидкость, а сам он бежит обратно в дом, где из задней комнаты слышны рыдания матери, и подает бидон отцу.
— Вы даже не хотите негра послать! — закричал он. — Раньше вы хоть негра посылали…
На этот раз отец не ударил его. Мальчик даже не уловил, как рука, только что державшая бидон на столе, молниеносно схватила его за шиворот и дернула так, что он поднялся на цыпочки; он видел только ледяное, безжалостное лицо и слышал холодный, безжизненный голос, который сказал старшему брату, привалившемуся к столу и жевавшему, странно двигая челюстью из стороны в сторону, словно корова:
— Вылей его в большой и ступай. Я догоню.
— Лучше привяжи его к кровати, — сказал брат.
— Делай, что велят, — сказал отец.
Потом мальчик почувствовал, что движется, рубашка его вздернулась, жесткая рука прихватила ее меж лопаток, и ноги едва касаются пальцами пола, а он движется через комнату мимо сестер, тяжело развалившихся в креслах перед потухшим очагом, туда, где на кровати сидят мать и тетка, обнявшая ее за плечи.
— Держи его, — сказал отец. Тетка рванулась к ним. — Нет, не ты, — сказал отец. — Ленни, держи его и смотри не выпусти!
Мать взяла мальчика за руку.
— Нет, крепче. Если он вырвется, знаешь, что он сделает? Он побежит к ним. — Отец движением головы указал на дорогу. — Может быть, лучше связать его.
— Я буду держать его крепко, — прошептала мать.
— Так смотри же, не выпусти.
Потом отец ушел, тяжелый размеренный шаг его хромой ноги наконец стих.
Тогда мальчик стал вырываться. Мать обхватила его обеими руками, а он рвался и вывертывался — ничего, в конце концов одолею. Но не было времени.
— Пусти! — закричал он. — Я не хочу тебе делать больно!
— Пусти его, — сказала тетка. — Не он, так я, слышишь, я сама пойду к ним!
— Но разве ты не понимаешь, что я не могу, — заплакала мать. — Сарти! Сарти! Не надо! До помоги же, Лиззи!
Но он уже вырвался. Тетка попробовала удержать его, но было поздно. Он несся вперед. Мать споткнулась и, ползая на коленях, кричала одной из сестер:
— Лови его, Нетти, лови!
Но было поздно. (Сестры были близнецами, и каждая из них по объему и весу равнялась любым двум из прочих членов семьи, взятым вместе.) Нетти не успела даже выбраться из кресла и только повернула лицо, на котором не видно было даже изумления, и только посмотрела на него неподвижным, тупым, коровьим взглядом. А он уже выскочил из дому и — вперед по мягкой дорожной пыли, сквозь душный запах жимолости; бледная лента дороги разматывается так медленно у него под ногами; вот наконец ворота, еще немножко, сердце колотится, не хватает дыхания; вперед по аллее, к освещенному дому, к освещенной двери. Он не стучал, он ворвался, задыхаясь, не в силах сказать ни слова; он увидел остолбенелое лицо негра в полотняной куртке, еще не понимая, откуда тот взялся.
— Де Спейн! — кричал он из последних сил. — Где де Спе… — И увидел того белого, выходившего из дверей зала. — Сарай! — кричал он. — Сарай!
— Что? — спросил белый. — Сарай?
— Да! — кричал мальчик. — Сарай!
— Держи его! — крикнул белый.
Но и на этот раз было поздно. Негр схватил его за рубашку, но истлевший от многочисленных стирок рукав остался целиком в руках негра, а он выскочил в дверь — и снова по аллее, ведь он, собственно, и не останавливался, даже когда кинул свое предупреждение в лицо белому.
Сзади слышался голос:
— Коня! Скорей коня!
Мальчик подумал было срезать напрямик по парку и перелезть через забор на дорогу, но он не знал ни самого парка, ни высок ли заросший хмелем забор, и он не рискнул. Он бежал по аллее, кровь стучала в висках, в груди хрипело; вот и дорога, он ощутил это только ногами. Он не видел, он не слышал, лошадь едва не подмяла его на полном скаку, а он все бежал, словно сила его горя сама могла дать ему крылья; он не сворачивал до последней возможности и только в решающий момент скатился в заросшую травой канаву, и на один миг звезды заслонили яростно вздыбленный силуэт коня, когда тот с оглушительным топотом пронесся мимо; и опять спокойное ночное небо, которое еще до того, как исчез всадник, опрокинулось на него неожиданно и грозно; вдруг невероятный, клубящийся рев, немой и протяжный, опять скрыл от него звезды; он вскочил, выпрыгнул на дорогу и побежал, зная, что слишком поздно, и все-таки бежал, даже когда услышал выстрел, а за ним еще два; потом, еще сам того не сознавая, остановился, закричал: «Папа! Папа!» — и опять побежал, не сознавая, что он снова бежит, спотыкаясь, на что-то наталкиваясь, куда-то продираясь и не переставая бежать, даже когда, оглянувшись, он увидел за спиной зарево: стукаясь о невидимые деревья, задыхаясь, всхлипывая:. «Отец! Отец!»
В полночь он сидел на вершине холма. Он не знал, что уже полночь, и не знал, где он. Но сзади уже не было зарева, и он сидел спиной к тому, что всего четыре дня было его домом, лицом к темным лесам, которые его укроют, когда он соберется с духом и войдет в