— Это тайна, — сказал слушавший с чрезвычайным интересом епископ.
— Затрудняюсь вам объяснить. Тема сложная, а у вас сегодня так много гостей. Вы будете у меня на пикнике после праздника Святой Евлалии? Будете? Ну, вот там и поговорим, — и взор её с материнской заботливостью устремился вдоль одной из тропинок туда, где озарённый луной и восхитительно безразличный к цыганам и всему остальному на свете плясал, поражая зрителей смелостью своих балетных приёмов, её молодой друг Пётр Красножабкин.
— Будем считать, что вы мне пообещали, — сказал Кит. — А, граф Каловеглиа! Как я рад, что вы всё же пришли. Я не решился бы пригласить вас на столь суетное сборище, если бы не думал, что эти танцы могут вас заинтересовать.
— Ещё бы, ещё бы! — ответил старый аристократ, задумчиво прихлёбывая шампанское из огромного кубка, который держал в руке. — Они навевают грёзы о Востоке, увидеть который судьба мне так и не позволила. А какая безупречная скульптурная группа! В их позах есть что-то архаическое, ориентальное, кажется, будто их переполняет печаль и тайна уже ушедшей жизни — той, что представляется нам столь далёкой.
— Таких цыган, как у меня, — сказал Кит, — больше ни у кого не встретишь.
— Я думаю, они нас презирают! Эта суровая сдержанность в поступи танцоров, этот дрожащий аккомпанемент, который упрямо цепляется за одну ноту — какая примитивность, какое пренебрежение к умствованию! Словно страстный влюблённый стучится, требуя, чтобы мы впустили его в своё сердце. И он побеждает. Он разрушает преграды, прибегая к старейшему и надёжнейшему из средств, какие есть у влюблённых — к неизменному однообразию повторных усилий. Влюблённый, который пускается в рассуждения, уже не влюблённый.
— Как это верно, — заметила госпожа Стейнлин.
— Неизменное однообразие, — повторил граф. — Оно же присутствует в их изобразительном искусстве. Мы осуждаем Восток за холодное преклонение перед геометрическим узором, за чисто стилистическое украшательство, за бесконечные повторения, противоположные нашему многообразию, нашей любви к растительным, человеческим и иным природным мотивам. Но именно такими простыми средствами они достигают цели — непосредственности обращения к зрителю. Их живопись, подобно их музыке, воздействует прямо на чувства, не искажаясь и не возмущаясь никакой промежуточной средой. Цвет играет отведённую ему роль; угрюмое, пульсирующее звучание этих инструментов — пылающие тона их ковров и гобеленов. К слову, о цыганах, вы не знаете, когда прибудет наш друг, ван Коппен?
— Коппен? Весьма современный номад, для которого весь мир — кочевье. Нет, пока не знаю. Со дня на день появится.
Именно в эти дни ван Коппен весьма интересовал графа Каловеглиа. Существовало дельце, которое им нужно было обговорить, и граф всей душой надеялся, что миллионер и на этот раз не воздержится от ежегодного посещения Непенте.
— Приятно будет вновь повидаться с ним, — небрежно обронил он.
Тут ему на глаза попался одиноко бредущий под деревьями Денис. Приметив его уныние, граф приблизился к юноше и отеческим тоном произнёс:
— Мистер Денис, не соблаговолите ли вы оказать услугу живущему в уединении старику? Не навестите ли меня, как вы обещали? Дочь моя уехала и не вернётся до середины лета. Я был бы рад познакомить вас с нею. Ныне же я чувствую себя несколько одиноким. К тому же у меня есть несколько древностей, которые могут показаться вам интересными.
Пока немного смущённый Денис пытался выдавить несколько подходящих к случаю слов, в разговор внезапно вступил епископ, спросивший:
— А где же мисс Мидоуз? Она так и не спустилась сегодня в город?
— Конечно спустилась, — сказал Кит. — Разве её здесь нет? Что бы это значило? Ваша кузина, Херд, мой близкий друг, хотя я её уж дней шесть как не видел. Тут определённо что-то не так. Ребёнок, полагаю.
— Один раз я её уже упустил, — сказал Херд. — Придётся написать, назначить свидание, или снова подняться в горы. А кстати, граф — вы помните наш разговор? Так вот, я придумал довод против вашей средиземноморской теории, обойти который вам ни за что не удастся. Сирокко. Сирокко вам не изменить. А терпеть его всю жизнь ваши Избранные не согласятся.
— Полагаю, мы сможем изменить и сирокко, — задумчиво ответил граф. — Во всяком случае, сможем его усмирить. Я не очень хорошо знаю историю, вам лучше расспросить мистера Эймза…
— Который сейчас сидит дома, — вклинился Кит, — в обнимку со своим старым Перрелли.
— Что было, то может быть снова, — тоном пророка продолжал старик. — Я сомневаюсь, что в прежние дни сирокко был столь же докучлив, как ныне, — древние, обладавшие до нелепого чувствительной кожей, верно, жаловались бы на него много чаще. Подозреваю, что во многом повинно истребление лесов северной Африки. Французы пытаются теперь оживить опустошённые Исламом цветущие земли. О, да! Я взираю на необходимость обуздания сирокко без горестных предчувствий, ведь обуздали же мы другую чуму Средиземноморья — малярию.
Кит заметил:
— Петроний{80}, сколько я помню, называет северный ветер любовником Тирренских вод. В наши дни он навряд ли прибегнул бы к подобному выражению, — разве что говоря не о торжестве его, а о неистовстве. Я одно время помышлял о переводе Петрония. Но обнаружил в его книге несколько мест, совершенно непристойных. Не думаю, что публике следует давать подобное чтение. А жаль, Петроний мне нравится — я имею в виду поэтические пассажи, которые заставляют меня пожалеть, что я родился не во времена Римской Империи. Люди расходятся, — прибавил он. — Я уже попрощался примерно с пятьюдесятью. Скоро можно будет и выпить.
— Так значит, и вы, подобно многим из нас, родились не в то время и не в том месте, — рассмеялся епископ.
Граф Каловеглиа сказал:
— Вопрос вовремя ли появился на свет тот или иной человек — это вопрос чисто академический; по этой причине для меня его не существует, и по этой же причине он дорог вашему, Кит, метафизическому сердцу. Разумеется, мы произносим соответствующую фразу. Но дай мы себе труд задуматься, мы бы от неё отказались. В чём состоит истина? Истина в том, что человек, о котором мы говорим, родился в самое для него подходящее время, что именно тогда в нём всего сильнее нуждались те, с чьими обычаями и устремлениями он пребывал в столь явном несогласии. Ни один из великих не рождался ни слишком рано, ни слишком поздно. Когда мы говорим, что та или иная знаменитость появилась на свет раньше времени, мы неявным образом подтверждаем, что именно этот человек и никакой другой и был необходим именно в этот миг. Разве Джордано Бруно или Эдгар По{81} родились не вовремя? Ведь ясно же, что ни одно поколение людей не испытывало в них столь настоятельной нужды, сколь их собственное. Не вовремя рождаются лишь дураки. Хотя и это несправедливо, нет, даже дураки — нет. Потому что — как бы мы без них обошлись?
Улыбка графа стала вкрадчивой, как будто в голову ему пришла некая не лишённая приятности мысль.
— Во всяком случае, умирает множество людей либо слишком рано, либо слишком поздно, — заявил мистер Эдгар Мартен, внезапно возникший на сцене после того, как он в полной мере отдал должное напиткам и яствам. И добавил: — Чаще всего — слишком поздно.
Кит, хоть и исповедавший приверженность здравому смыслу и логике, смерти боялся безудержно и несказанно, его начинало трясти при одном упоминании о мрачном призраке. Беседа грозила принять неприемлемый для него оборот, так что он торопливо вставил:
— Был такой учёный, Гросстет{82}, так он вне всякого сомнения родился слишком рано. Я же лично знаю человека, родившегося с большим опозданием. Кто именно? Да вас, граф. Вы созданы для эпохи Перикла{83}.
— Благодарю, — ответил граф, грациозно поведя по воздуху рукой. — Однако, простите, я с вами не соглашусь. Живи я в том веке, я бы не мог преклоняться перед его свершениями. Я был бы слишком погружён в его жизнь и не умел бы разглядеть, как вы выражаетесь, за деревьями леса. Я походил бы на Фукидида{84}, человека весьма умного, но, если память мне не изменяет, лишь мимоходом упоминающего об Иктине и прочих. Как такое могло случиться? Этот замечательный писатель воображал, будто они строят ещё один греческий храм; в его распоряжении не было столетий, по прошествии которых человечество смогло оценить истинные масштабы их труда. Он придерживался традиционных нравственных норм, на основании которых и судил о деяниях своих исторических современников; эти нормы позволяли ему, не кривя совестью, восхвалять или хулить живших с ним рядом политиков. Однако у него не имелось мерок, с которыми он мог бы подойти к создателям Парфенона{85}. Фидий, каменотёс по роду занятий, принадлежал к числу его одарённых сограждан, но что мог знать Фукидид о месте Фидия в сознании последующих поколений? Судить о великом можно лишь издали. Ему же Фидий представлялся человеком, лишь ненамного превосходящим любителя, сражающегося с грубым материалом, в лучшем случае освоившим азы своего ремесла или призвания. Нет, друг мой! Я счастлив тем, что не живу в одно время с Периклом. Я счастлив, что имею возможность по достоинству оценивать достижения эллинов. Я счастлив, что оказался на гребне времени, с которого могу с благоговением взирать на всё высокое и вечное.