— Высокое и вечное! — отозвался Кит, которому всё возраставшие жажда и непоседливость не позволяли углубляться в искусствоведческую дискуссию. — Пойдёмте со мной! Я покажу вам нечто высокое и вечное.
Он отвёл общество к дальней беседке, завешенной сверху, как пологом, кроваво-красной листвой страстоцвета и окружённой с боков его же алыми соцветиями. С кровли беседки свисал из лоснистых листьев причудливый фонарь. Внутри, прямо под падавшим из фонаря светом помещался столик и стул с прямой высокой спинкой, на котором в полном одиночестве восседало немыслимое, пугающее, внушающее почтительный страх привидение — грязноватый, монголоидной внешности старик. Могло показаться, что он окаменел, до того неподвижными и безжизненными оставались его черты. Запозднившиеся гости, проходившие мимо входа в это капище, оглядывали старца, словно диковинную и зловещую причуду природы и, произнеся несколько шутливых фраз, удалялись. Никто не решался переступить порог, то ли из благоговения, то ли из-за отталкивающего, почти гнилостного смрада, испускаемого этой персоной. Стоя в почтительном отдалении, горстка Белых Коровок, служивших подобием охраны, неотрывно следила за каждым его движением. Впрочем, Учитель так ни разу и не шелохнулся. Почти прекрасный своей бессмысленной пустотой, привыкший к едва ли не божественным почестям, он сидел здесь для того, чтобы им любовались. Головы, почти полностью лысой, он, подобно христианам древних времён, не покрывал. Длинная ряса, поблёскивающая сальными пятнами, облекала его конечности и тучное чрево, на котором угадывались многочисленные складки жира. Два затянутых плёнкой недрёманных ока, выпучившихся почти в уровень со лбом, взирали в пустоту; вздёрнутый нос выступал на плосковатом лице, мертвенная бледность которого подчёркивалась бликами света, отражённого глянцевитой листвой, — лицо казалось поблёкшим и раскисшим, будто промокашка, всю ночь пролежавшая под дождём. На подбородке торчали реденькие серовато-зелёные волоски. Зиял раззявленный рот.
Никаких следов узнавания не отразилось на лице старца при появлении мистера Кита. Впрочем, спустя несколько времени он, казалось, начал утрачивать власть над своими губами. Губы задвигались, залопотали, по-младенчески загукали в бессловесном старческом вожделении. Кит, словно представляя некую музейную редкость, сказал:
— Мой дом — единственный на Непенте, до посещения которого он до сей поры снизошёл. Последнее время он, боюсь, с трудом волочит ноги; усади его на что-нибудь кроме стула с прямой спинкой, и больше уже не поднимешь. Подумать только, когда-то, наверное, был миловидным мальчишкой… Бедный старикан! Я знаю, чего он хочет. Эти молодые идиоты совсем его забросили.
Он ушёл и вскоре вернулся с дополна налитым неразбавленным виски стаканом, который поставил на столик так, чтобы старик мог до него дотянуться. Дряблая, нездорового вида ладонь медленно поднялась в подобии умоляющего жеста, вновь упала на живот да там и осталась; пять округлых, белых, точно мел, пальцев топырились, будто лучи морской звезды. Более ничего не произошло.
— Давайте отступим немного, — сказал Кит, — иначе он к выпивке не притронется. Он, как вы знаете, против спиртного не возражает. Виски ведь не происходит от теплокровных животных. Скорее уходит в одно из них. Вам не кажется, что перед нами своего рода азиатский Сократ?
— Будда{86}, — предложил свою версию граф. — Будда из второсортного алебастра. Китайский Будда ничтожного, реалистического периода.
— Странно, — заметил мистер Херд. — Мне он напоминает дохлую рыбу. Нечто древнее, рыбообразное — наверное, это рот виноват…
— Красавец! — с отвращением принюхавшись, вмешался в обмен репликами Эдгар Мартен. — Глаза как у варёной трески. И этому чудищу хватает наглости называть себя Мессией. Я, слава Богу, еврей, меня это всё не касается. Но будь я христианином, я бы ему сразу башку оторвал. Клянусь, оторвал бы. Грязный, зловонный, засиженный мухами мошенник. Собачий приют по нему плачет!
— Ну что вы, что вы, — сказал мистер Херд, которому неистовый молодой человек пожалуй даже нравился, и которого охватила этим вечером большая, нежели обычно, терпимость. — Что это вы! Он же не виноват, что у него такое лицо. Неужели в вашем сердце не отыщется уголка для чего-то оригинального? И не кажется ли вам, — оставляя в стороне религиозные соображения, — что мы, туристы, должны быть благодарны этим людям, столь разнообразящим местный ландшафт своими живописными красными рубахами и прочим?
— Я равнодушен к ландшафтам, мистер Херд, во всяком случае, пока в них не проглядывают пласты, разломы и прочие геологические характеристики. Живописность меня тоже не волнует. Я битком набит стихами Ветхого Завета и оттого поневоле смотрю на человека с этической точки зрения. Вас интересует, какое отношение имеет одежда человека к его религии? Вот вы говорите, он не виноват, что у него такое лицо. Прекрасно, но если он не виноват и в том, что у него такой замызганный, сальный макинтош, я готов съесть мою шляпу. Неужели человек не может быть Мессией без того, чтобы не напялить красную рубашку, какой-нибудь немыслимый халат, синюю пижаму и чёрт знает что ещё? Да тут и спорить-то, по-моему, не о чем! Пожалуйста, можете называть меня прямолинейным брюзгой. Но если человек свихнулся на религии или вегетарианстве, так будьте уверены, у него и по другим статьям не все дома, — он или против вивисекции борется, или питается одними орехами, или одевается чёрт знает во что, или марки коллекционирует, а в придачу оказывается, что он ещё и развратник. Разве вы никогда этого не замечали? И почему он такой грязный? В чём связь между грязью и благочестием? Что, оба качества восходят к далёким предкам и одно волочёт за собой другое? Когда я вижу подобное существо, мне хочется разрубить его на части. Агаг, мистер Херд, Агаг! Нужно будет как-нибудь сходить, взглянуть на этот экземпляр ещё раз, такое не каждый день увидишь. Это живое ископаемое — постплейстоцен{87}.
Он удалился; Кит с графом, погруженные в разговор, также отошли на несколько шагов.
Мистер Херд стоял в одиночестве, повернувшись спиной к Учителю. Лунный свет ещё заливал землю, мигали и потрескивали фонарики. Некоторые потухли, оставив тёмные провалы в световой стене. Из гостей многие ушли, не потрудившись проститься с хозяином; он любил, чтобы гости чувствовали себя как дома и покидали его «по-французски», когда захотят, — или «а l'anglaise»,[24] как называют это французы. Сад почти опустел. Великая тишь опустилась на его тропы и заросли. Откуда-то издали долетало громкое пенье кутил, никак не желавших расстаться с праздником; внезапно его прервал жуткий треск и взрыв смеха. Это повалился один из столов.
Со своего места епископ волей-неволей слышал Кита, возвысившего голос, дабы подчеркнуть то, что он, в лучшей своей манере втолковывал графу:
— До меня это только сию минуту дошло. Человечеству нужен трамплин. И ему всё равно не выдумать ничего лучше, чем вот этот чистый, беспримесный византизм. Хотя я предпочитаю называть его кретинизмом. Возьмите Православную церковь. Хранилище апокалиптических бредней, к которым невозможно относиться серьёзно. Бредней наилучшего сорта — бредней, не допускающих компромисса. Вот об этом я и говорю. Выморочная, выхолащивающая вера этих людей создаёт трамплин для скачка в чистую стихию мышления, намного превосходящий всё, что способна предложить Англиканская церковь, чьи достойные какой-нибудь полудевы уступки здравому смыслу дают соблазнительное прибежище тем, кто в интеллектуальном смысле попросту слаб в коленках. Я выражаюсь достаточно ясно? А то меня мучает адская жажда.
— Я совершенно с вами согласен, мой друг. У русских трамплин гораздо лучше английского. Странно лишь, что русский не прыгает, между тем как англичанин прыгает и довольно часто. Ну, что делать! Без дураков мы бы не выжили.
Услышав эти речи мистер Херд без малого окаменел. Кит, такой приятный человек! «Достойные какой-нибудь полудевы уступки здравому смыслу»: что он хотел этим сказать? Неужели его церковь и впрямь повинна в чём-то подобным?
«Завтра нужно будет как следует всё обдумать», — решил он.
Учитель, когда они возвратились к нему, так и не двинулся с места. На складках замызганной домодельной шерсти по-прежнему покоились, напоминая морскую звезду, ладони; по-прежнему вперялись во что-то, лежащее за пределами зелёной беседки, глаза; лицо по-прежнему оставалось маской безмятежного слабоумия.
Стакан оказался пустым.
Голова старца медленно, словно сидела на шкворне, повернулась в сторону телохранителей.
Несколько любимых учеников — среди которых отсутствовал Красножабкин, в эту минуту провожавший госпожу Стейнлин на её виллу, — тут же подскочили к Учителю и вывели его, поддерживаемого двумя облечёнными апостольским чином девами, известными, соответственно, под именами «Золотая рыбка» и «Наливное яблочко», прочь из зелёного укрытия в пустынный, освещённый луной сад. Учитель грузно опирался на руку одной из дев, с бесцветных губ его слетали сварливые, почти членораздельные звуки. Казалось, он вот-вот заговорит, обуянный потребностью облечь в слова некую истину, слишком глубокую для понимания её человеком.