«Завтра нужно будет как следует всё обдумать», — решил он.
Учитель, когда они возвратились к нему, так и не двинулся с места. На складках замызганной домодельной шерсти по-прежнему покоились, напоминая морскую звезду, ладони; по-прежнему вперялись во что-то, лежащее за пределами зелёной беседки, глаза; лицо по-прежнему оставалось маской безмятежного слабоумия.
Стакан оказался пустым.
Голова старца медленно, словно сидела на шкворне, повернулась в сторону телохранителей.
Несколько любимых учеников — среди которых отсутствовал Красножабкин, в эту минуту провожавший госпожу Стейнлин на её виллу, — тут же подскочили к Учителю и вывели его, поддерживаемого двумя облечёнными апостольским чином девами, известными, соответственно, под именами «Золотая рыбка» и «Наливное яблочко», прочь из зелёного укрытия в пустынный, освещённый луной сад. Учитель грузно опирался на руку одной из дев, с бесцветных губ его слетали сварливые, почти членораздельные звуки. Казалось, он вот-вот заговорит, обуянный потребностью облечь в слова некую истину, слишком глубокую для понимания её человеком.
— Готов поспорить, я знаю, о чём он, — прошептал Кит. — Что-нибудь насчёт Человеко-Бога.
Мягкосердечие русского правительства давно уже стало притчей во языцех. Однако всякому терпению…
Учёные, изучающие жизнь монаха-расстриги Бажакулова, подразделяют её на пять явственно очерченных периодов: послушнический, полемический, политический, период просветления и период изгнания.
Первый из них начался в его юношеские годы, когда, будучи выгнанным из-под отеческого крова вследствие укоренившейся в нём привычки к праздношатанию и прочих не поддававшихся исправлению пороков, он принял постриг в расположенном невдалеке от Казани монастыре. Если не считать случайных провинностей, на которые его толкала молодая горячность и за которые к нему применялись суровые дисциплинарные меры, он, судя по всему, достаточно ревностно исполнял монашеские обязанности. Было, впрочем, замечено, что с течением лет он стал проявлять неуместный интерес к тонкостям вероучения. Он вёл чрезмерно вольные разговоры и вечно с кем-нибудь спорил. Не умея ни читать, ни писать, он развил в себе изумительную память, позволявшую ему помнить всё, что он когда-либо слышал, и всех, кого когда-либо видел, — и пользовался этой своей способностью в самое неподобающее время. Обнаружив склонность к перекорам и непокорству, он провозглашал, будто многое в устройстве Святой Русской Церкви следует переменить и осовременить. Людям, утверждал он, нужен Новый Иерусалим. Одна из бурных перебранок с настоятелем по поводу личных свойств Духа Святого завершилась для старика переломом челюсти, а для молодого человека — изгнанием из монастыря. Наступил полемический период. В целом насельники монастыря были рады, что никогда больше его не увидят, — в особенности отец-настоятель.
Далее мы обнаруживаем его поселившимся в просторном сарае верстах в пятнадцати от Москвы. Поскольку настоятель не решился предать гласности истинные обстоятельства, при которых ему сокрушили челюсть, о молодом человеке распространилась определённого толка слава — слава чистого помыслами, но непонятого преобразователя веры. К нему стали стекаться последователи, которых насчитывалось поначалу не более двадцати человек. Эти ученики, писать, как и он, не гораздые, не оставили нам свидетельств о том, что происходило во время их продолжительных прений. С определённостью можно сказать лишь, что именно тогда он приступил к выработке канонов Исправленной Церкви. Приверженцам её полагалось жить подаянием, не покрывать голов и носить красные рубахи — подобно христианам древних времён. Обаяние этих простых установлений, распространяясь повсеместно, привлекло к нему новых сторонников. Среди них появились теперь и образованные люди, собравшие его изречения в «Златую Книгу». Он решил ограничить число учеников шестьюдесятью тремя и назвать их «Белыми Коровками». Будучи спрошенным, почему он избрал такое прозвание, он отвечал, что коровки — скоты чистые и полезные, без коих человеку жить невозможно, и ученики его таковы ж. Сквозившее в его речах врождённое здравомыслие, много способствовало росту его славы. Кроме того, примерно в это же время он принялся пророчествовать и надолго впадать в отрешённое, неподвижное самосозерцание. Под конец одного такого приступа, после того, как он не вкушал ни питья, ни пищи в течение трёх с половиной часов, он изрёк нечто, ставшее впоследствии известным как Первое Откровение. Сводилось оно к следующему: «Человеко-Бог это Человеко-Бог, а не Бого-Человек». Будучи спрошенным, как он дошёл до такой великой мысли, он отвечал, что она сама на него снизошла. Шум, поднявшийся в связи с этим продерзостным изречением, — кое-кто называл его боговдохновенным озарением, большинству же оно было известно, как Несказуемая Ересь, — едва не вылился в той округе в подлинные беспорядки. Город ненадолго разделился на два лагеря, и Полицмейстер, здравосмысленный служака, не мог взять в толк, как ему поступить с подрывными элементами, выросшими в числе уже до нескольких сот и включавшими в себя несколько влиятельнейших представителей городской знати. Зайдя в тупик, Полицмейстер обратился за советом к Прокурору Святейшего Синода. Последний, вникнув во все обстоятельства, пришёл к поспешному выводу, что прорицатель такого пошиба может сослужить недурную службу при осуществлении кой-каких его, Прокурора, замыслов. Он надеялся, внушив молодому реформатору чувство признательности, сделать его своим послушным орудием — просчёт, о котором ему пришлось пожалеть ещё на этом свете (где он, впрочем, не задержался). По наущению Прокурора, Бажакулова призвали в столицу. Приближался период политический. В целом, население Москвы было радо, что никогда больше его не увидит, — в особенности Полицмейстер.
Так началась в его жизни блистательная эпоха. Посредством ряда осмотрительных шагов, прослеживать которые мы нужды не имеем, он втёрся в доверие ко Двору. Как уверяли его враги, этим мирским успехом он был по большей части обязан коренившемуся в его натуре невероятному сочетанию раболепства, коварства и наглости. Само собой разумеется, впрочем, что человек подобного пошиба должен был обладать редкостными качествами, чтобы в один прекрасный день оказаться — всё это случилось давным-давно — хозяином целой анфилады покоев в Царском дворце, где он, невидимый миру вершитель судеб державы, тайный советник высших кругов, жил в изысканной роскоши. Монашеский наряд его вскоре украсили ордена и знаки отличия, ни одно из официальных торжеств не совершалось в его отсутствие, ни одно из назначений на государственный пост, ни на высшем, ни на низшем правительственном уровне не имело силы без его одобрения. Счёт красным рубахам, ношение коих было одним из немногих способов снискания его благосклонности, шёл уже на тысячи. Своих противников он сокрушал железной десницей. Он сотворил пару чудес, но главную причину, по которой его почитали едва ли не наравне с Господом-Богом, составляли во множестве изрекаемые им удачно сбывавшиеся пророчества — ничуть не менее удачно, чем то, которое он произнёс после очередного вдохновенного самосозерцания, предсказав скорую и насильственную кончину прежнего своего благодетеля, человека, коему он был обязан своим вознесением к вершинам славы. По сказанному и совершилось. Несколько дней спустя Прокурора Святейшего Синода обнаружили в его постели поражённым неведомой рукой. Некий окопавшийся в Швейцарии журналист имел, правда, нахальство заявить, что Прокурор был убит вследствие подстрекательств со стороны Бажакулова, и утверждал, что он сам будто бы слышал от неназванного им свидетеля о том, как упомянутые лица ожесточённо бранились из-за некой дамы, относительно имени которой нас также оставляют в неведении. Это могло быть и правдой, такие ссоры между ними уже случались. Впрочем, особенно доверять этому автору не приходится, его то и дело ловили на сгущении красок в диатрибах{88} по поводу того, что он именовал «сползанием в идолопоклонство». Определённо можно сказать лишь, что в пору верховенства монаха-расстриги в стране было весьма неспокойно — не менее 13783 человек попали в Сибирь и ещё 3756 по его приказу казнили. И всё же казалось, будто ничто не способно поколебать его власти, когда с устрашающей внезапностью грянул гром. Это было нечто типично русское, какой-то скандал в высших сферах, подробности которого, возможно, и увидят свет спустя несколько столетий, когда сокрытая в Императорском архиве путаная история Двора откроется взорам исследователей, ещё сохранивших к ней интерес. Во время этого кризиса, когда 44323 арестованных, по преимуществу либералов, ожидали суда в тюрьмах столицы, расстригу несомненно устранили бы без особого шума — мера, обычная в отношении дворцовых фаворитов, — если бы не угроза бунта его приверженцев, число которых насчитывало ныне многие сотни тысяч. В итоге пришлось втайне выработать компромиссное решение. Бажакулова выслали, старательно подчёркивая все знаки немилости, в один из монастырей далёкой и негостеприимной Вятской губернии, предоставив ему досуг для размышлений о бренности дел человеческих. Близился период просветления. В целом, столица была рада, что никогда больше его не увидит, — в особенности ожидавшие суда заключённые.