Наконец, придя в себя, он увидал на грядках лук и капусту. Чуть дальше зеленел латук, еще дальше, вдоль изгороди, подчеркивая тяжесть воздуха, недвижно белели лилии.
Дез Эссент улыбнулся, потому что внезапно вспомнил странное сравнение старика Никандра, утверждавшего, что своей формой пестик лилии похож на ослиные гениталии. И тут же ему пришел на память фрагмент из Альбера Великого, в котором этот праведник своеобразно описывает, как с помощью латука проверить непорочность девицы.
Эта мысль слегка развеселила дез Эссента. Он не без любопытства осмотрел сад, цветы, увядшие от жары, обратил внимание на землю, дымившуюся в раскаленном, словно насыщенном пороховой гарью, воздухе. Потом, за изгородью, отделявшей сад от дороги в лес, он заметил детей, возившихся на солнцепеке.
Он всмотрелся в них, выделил самого маленького и грязного. Волосы у мальчугана торчали, будто бурые водоросли с песком, под носом висели две зеленые капли, рот был отвратителен, в присохших крошках: малый жевал хлеб с белым домашним сыром и крошеным зеленым луком.
Дез Эссент принюхался — и вдруг дико, чудовищно захотел есть. От мерзкого бутерброда у него потекли слюнки. Он решил, что на сей раз его желудок справится с подобной гадостью, ему даже показалось, что это будет очень вкусно.
Он вскочил, бросился на кухню, велел пойти в деревню, купить булку, творожный сыр, лук и приготовить ему бутерброд — такой же, какой уплетал мальчишка. Затем он вернулся в сад под свое дерево.
Теперь мальчишки дрались. Ударами рук и ног они избивали тех, кто был слабее и валялся на земле, рыдая от ссадин.
Зрелище драки оживило дез Эссента и отвлекло от мыслей о своей болезни. Глядя на ожесточение и злобу дерущихся, он сказал себе, что так же зла и безобразна борьба за существование. И хотя эти дети черни были ему отвратительны, он все же смотрел на них с интересом и известным сочувствием, полагая, что для них лучше было бы и вовсе не родиться.
А ведь и в самом деле, подзатыльники и детские недуги — сыпь, краснуха, жар, колики — ждали их в младенчестве; побои и тупая работа — годам к тринадцати; женская ложь, болезни, измены — в зрелости, агония долгой кончины в ночлежках и богадельнях — в старости.
Словом, всех их ожидало одно и то же будущее, которое никто из людей здравомыслящих не пожелал бы себе. Богатые, правда, жили по-иному, но и им были известны сходные страсти, тревоги, труды и болезни. Наслаждение, что от выпивки, что от чтения, что от любовных излишеств, часто мстило за себя. Существовала даже некая справедливость, некая всеуравнивающая сила страдания: богачи были более болезненными и хрупкими, чем бедняки, чаще их страдали физически.
"Что за безумие — рожать детей! — думал дез Эссент. — И до чего непоследовательно духовенство: приносит обет безбрачия, и вместе с тем канонизирует Винсент де Поля за то, что тот обрек невинных младенцев на ни чем не оправданные муки!"
Ведь именно он своими чудовищными мерами на долгие годы отсрочил кончину существ, которые были не в состоянии ни мыслить, ни выражать свои чувства, но со временем почти обрели разум, во всяком случае, реагировали на боль, узнали, что существует будущее, и со страхом ждали неведомой им смерти, а иногда даже звали ее, ненавидя и проклиная жизнь, навязанную им по абсурдному церковному установлению!
Старик де Поль умер, идеи его процветали. Брошенных детей, вместо того чтобы дать им тихо, неосознанно для них самих умереть, подбирали, спасали, тогда как их спасенная жизнь с каждым днем становилась все суровей и мучительней! Прибавим к этому, что во имя, видите ли, свободы и прогресса общество нашло способ сделать жалкое человеческое существование совсем невыносимым, то есть вытащило человека из дома, вырядило шутом гороховым, вложило в руки оружие и обратило в рабство — хотя из сострадания давно избавило от рабства негров, — и все для того, чтобы убивать и не страшиться виселицы, в отличие от заурядных убийц, — одиночек, не носящих мундира и выбирающих оружие поскромнее и потише.
Что за дикая эпоха, размышлял дез Эссент: на благо человека стремится усовершенствовать анестезирующие средства для облегчения физических страданий, но параллельно с этим делает все возможное для усиления страданий моральных!
Уж если жалости ради и запрещать деторождение, то именно сейчас! Но до сих пор так никто и не отменил жестоких и нелепых законов, введенных в действие всякими Порталисами и Омэ!
Правосудие считало вполне допустимым всевозможные трюки с зачатием. В любом — и даже весьма состоятельном — семействе нежелательный плод вытравляли или прибегали к общедоступным аптечным средствам — и никому в голову не приходило это порицать. Правда, не подействуй эти средства и хитрости, не удайся обман — тогда наступал черед мер куда более решительных. Но увы! На это не хватило бы всех тюрем и острогов. А призывали бы к расправе над виноватыми те, кто сам прилежно мошенничает на супружеском ложе, дабы не производить на свет потомства!
Получалось, что сам по себе обман не был преступлением — преступлением считалось искоренение обмана.
Иными словами, убийство появившегося на свет человека является (с общественной точки зрения) бесспорным преступлением. Однако не меньшее преступление — убийство-плода, каким бы не до конца сформировавшимся и не во всем жизнеспособным (и, что говорить, не вполне разумным и более уродливым, чем котенок или щенок, которых вообще безнаказанно топят!) ни было это существо!
Мало того, рассуждал дез Эссент, окончательное торжество закона в том, что неосторожный мужчина, как правило, из всего выпутывается, но именно женщина, жертва неосторожности, если сохранит жизнь младенцу, одна потом за все расплачивается!
Подумать только, мир до того закоснел в предрассудках, что запрещает самые естественные порывы, которые примитивный человек, дикарь-полинезиец, совершает, направляемый одним лишь инстинктом!
Слуга прервал сии человеколюбивые размышления дез Эссен
та, принеся ему на серебряном подносе испрошенный бутерброд. Дез Эссента опять затошнило. Недавние голодные спазмы прошли, и он так и не решился отведать своей булки с сыром. Вернулось ощущение бессилия. Дез Эссент вынужден был подняться: солнце катилось дальше и вытесняло тень. Жара делалась еще тяжелее и изнурительней.
— Отдайте-ка булку, — велел он, — тем детям, вон они на дороге дерутся. Самым слабым ни кусочка не достанется. Их поколотят товарищи, а дома вздуют родители за рваные штаны и фонарь под глазом. Это даст им хорошее представление о будущей жизни! — И дез Эссент вернулся в дом и без сил повалился в кресло. — Все-таки надо съесть что-нибудь, — пробормотал он. И обмакнул сухарик в вино. Это была старая "Констанция" с клеймом "Ж.-Б. Клоэт", — в погребе у дез Эссента оставалось несколько таких бутылок.
Вино цвета луковой шелухи, чуть жженой, напоминало выдержанную малагу и портвейн, но обладало своим особым букетом и привкусом как бы на солнце высушенного сахаристого винограда. Прежде оно подкрепляло дез Эссента и вливало новые силы в его желудок, ослабленный вынужденными постами. На этот раз, однако, проверенное средство не подействовало. Тогда он решил, что может остудить внутренний жар чем-то мягчительным, и налил себе русского ликера "Nalifka" из приятной на ощупь бутылки тусклого золота. Сладкий малиновый напиток также не подействовал. Что скажешь! Прошли те времена, когда он, совершенно здоровый, садился у себя в поместье в разгар лета в сани, надевал шубу, запахивался в нее, обхватывал себя руками, воображая, что замерзает, и, старательно стуча зубами, восклицал: "До чего ледяной ветер! Окоченеть можно!" — И ему казалось, что и впрямь холодно!
Теперь, когда здоровье ушло, эти средства, увы, не помогали.
Однако и принимать лауданум он был не в состоянии. Это успокоительное не только не помогало, но даже, наоборот, лишало покоя. Раньше, в давние времена, дез Эссент галлюцинаций ради пробовал было гашиш и опий, но наркотики лишь вызвали, рвоту и нервное расстройство. Пришлось от них немедленно отказаться, пренебречь грубыми возбуждающими средствами и, в надежде перенестись из реальности в грезы, полагаться исключительно на собственное воображение.
— Ну и денек! — отдувался он теперь, отирая потную шею и чувствуя, как с испариной уходят последние силы. Возбуждение, впрочем, не проходило, и дез Эссент не смог усидеть на месте. Он снова стал бродить по комнатам, садясь по очереди во все кресла. Наконец это ему надоело, он остался в кабинете и, склонясь над письменным столом, ни о чем не думая, стал машинально крутить в руках астролябию, положенную, вместо пресс-папье, на груду книг и бумаг.
Этот гравированный золоченной меди прибор немецкой работы 17-го века дез Эссент приобрел у одного парижского старьевщика после того, как побывал в музее Клюни, где его привела в восхищение музейная астролябия из резной слоновой кости с совершенно восхитительным каббалистическим узором.