С каким отвращением ехала я на следующий день в лагерь! Мне предстояло решить вопрос о команде и еще раз потягаться с Мартой. Почему я чувствовала себя такой беспомощной? Ведь все доказательства были у меня в руках.
В одиннадцатом часу прибежала посыльная от Марии Мандель.
— Старшая надзирательница просит вас зайти. Немедленно.
Я ждала этого вызова. Поданный мною рапорт обязательно должен был ее заинтересовать. Целая команда? Это случалось не часто. Но старшая сказала только:
— Я подписала ваш рапорт. Этим делом займутся.
И немного погодя, просматривая стопку бумаг на столе, добавила:
— Вам перевели эту записку?
— Конечно.
Она кивнула. Но ее вопрос и официальный тон испугали меня. В рапорте я написала: «Любовное письмо» и «упорно скрывают виновную». Подавая рапорт, я еще не знала подлинного содержания записки. Потом, узнав… Ну что же! Я испугалась ответственности. А вдруг все раскрылось? Старшая надзирательница продолжала листать бумаги, откладывая некоторые в сторону, и, казалось, сознательно избегала моего взгляда. Она держалась так, что я не отважилась ни о чем спросить. Однако мне удалось разглядеть на папке надпись «Вещевой склад», и я еще больше испугалась. Я попросила разрешения выйти на минутку, не веря, что она меня выпустит, и почти удивилась, услышав в, ответ: «Только, пожалуйста, не задерживайтесь». Я вышла, в уборной просмотрела еще раз записку и разорвала ее в клочья. Когда я вернулась, в кабинете у старшей сидели комендант лагеря и Труда Венигер, бледная и расстроенная.
— Вы знаете, о чем идет речь? — спросила старшая. — О ребенке. Еврейском ребенке, которого спрятали в вашей команде, а затем тайком переправили в лагерь. Его до сих пор не нашли.
Я похолодела. Так вот в чем дело.
Я еще не рассказала тебе, Вальтер, — ты выбежал из каюты, и я не успела, — что из всех ужасов Освенцима самым чудовищным было умерщвление детей. Все остальное не шло с этим ни в какое сравнение. Даже то, что делали с детьми. Я, например, видела однажды, как на ручке грудного младенца вытравили номер. Я видела, как ребят отбирали у матерей. Это были польские и русские женщины. Из так называемых семейных эшелонов. Они так сжимали детей в своих объятиях, что ребенка приходилось вырывать силой. Да и не всегда это удавалось. Женщины вели себя, как обезумевшие животные, их вой разносился по лагерю еще много дней. А ведь их детям не грозила смерть, и они знали об этом. Ребят отправляли в детские дома, и матерям следовало бы радоваться. Освенцим, право же, не был местом для детей. Через месяц-другой они все равно погибли бы от клопов. Мы не могли справиться с клопами. У нас не было таких химикалий. Клопы буквально высасывали кровь из детей. Детские тельца были сплошь в пузырях. Пузыри разбухали, гноились… Но весь этот ужас, эти кошмарные сцены, когда детей отнимали у матерей, — даже у старшей надзирательницы выступали при этом слезы на глазах, — не шли ни в какое сравнение с тем, что я видела каждый день по прибытии еврейских эшелонов…
Их было так много… Иные ничем не отличались от наших, немецких, малышей; у них были светлые прямые волосы и голубые глаза. Я наблюдала за ними, когда они кувыркались на траве, играли в мяч, резвились. От них было трудно оторвать глаза, невозможно было слушать их визг, смех, крики, порою плач. Никто никогда не узнает о нас всей правды, Вальтер. Разве можешь ты понять, что я чувствовала, глядя на этих детей? К счастью, этого не понимал никто. Разве только она. И поэтому она позволила себе…
В тот день… Это было воскресенье. Яркое солнце и зелень. Березовая роща за крематориями была так хороша… У ворот женского лагеря оркестр играл песенку. Ту самую песенку, Вальтер, что вчера пели в баре. Мы с Мартой стояли рядом — тогда нас еще не разделяла такая смертельная ненависть — и смотрели на людей, шедших вдоль железнодорожного полотна. Прибыл новый эшелон. Люди шли спокойно и с любопытством озирались по сторонам. Некоторые насвистывали мелодию, которую исполнял оркестр. А певица, чудесное колоратурное сопрано, выводила: «Хотел бы быть всегда влюбленным, и петь и пить, и петь и пить, и петь и пить». Транспорт был большой… И казалось, сплошь состоял из матерей с детьми в возрасте до трех лет. И коляски… коляски… Они катились в сторону крематория, который уже дымился. А потом… потом прибывали к нам на склад… пустые. Их с силой толкали, и, прокатившись через весь барак, они останавливались в противоположном его конце. В тот день у эшелона дежурила надзирательница Венигер. Она тоже была на хорошем счету у начальства. Дружила со мной. Мы все трое — Труда, Марта и я — заметили эту коляску с опущенным верхом. Она промчалась мимо нас так же, как и остальные, но мы обратили на нее внимание.
— Там ребенок, — засмеялась Труда. — Кто-то протащил.
— Ерунда, — возразила я. — Разве они додумаются? Исключено.
Марта вскинула на меня глаза.
— Пойду посмотрю, — сказала она.
Я кивнула.
— Бегите… потом доложите надзирательнице Венигер.
Труда пристально посмотрела на меня.
— Однако ты ей доверяешь.
Мне стало как-то не по себе.
— Не больше, чем она того заслуживает, — Ответила я небрежно. — Впрочем, поди проверь, ведь сейчас твое дежурство. Действуй!
Она опять взглянула на меня, как бы колеблясь. И в эту минуту мы услышали… Нет, я услышала, я одна — слабый крик младенца. Но нет, мне лишь показалось. Ведь если бы крик раздался на самом деле, Труда тотчас помчалась бы… Она всегда проявляла усердие в службе. Между тем она не двигалась с места и продолжала смотреть на меня, словно неожиданно обнаружила во мне нечто любопытное. И только спустя несколько мгновений решила:
— Ладно, пойду посмотрю.
Но Марта уже возвращалась. Она шла к нам не спеша и несла что-то в руках, как несут ребенка. У меня перехватило дыхание.
— Глупые шутки зондеркоманды[10] — сказала Марта, протягивая мне сверток.
Я вздрогнула, а Труда расхохоталась. Это была кукла.
На какую-то долю секунды наши взгляды встретились: мой и ее, этого «номера», этой рабыни. Я почувствовала страх. Они способны на все! Теперь у меня не оставалось сомнений. Возможно, что кукла действительно лежала в коляске, но возможно также, что Марта взяла ее из груды детских игрушек, валявшихся неподалеку. А плач я слышала. Слышала! Еще не поздно было нарушить молчаливый сговор, благодаря которому она стоит здесь, держит куклу и лжет мне прямо в глаза, я могла еще проучить ее и доказать надзирательнице Венигер, что я доверяла Марте не больше, чем она того заслуживала. Но вместо этого я сказала:
— Вот, Труда, бери своего «ребенка». Он по праву твой.
И Труда, которой, конечно, следовало бы пройти на другой конец барака и проверить, со смехом развернула одеяльце, словно она только для того и приехала в Освенцим, чтобы играть в куклы.
…А теперь она хотела погубить меня. У меня не было выхода. Пришлось еще раз спасать Марту.
— Марту? — удивился Вальтер. — По-моему, ты прежде всего спасала себя.
— Спасая себя, я спасала и ее. И ребенка. И еще кое-кого. Марта, несомненно, знала, где ребенок. Если бы ее взяли в гестапо…
— Ты раньше не говорила о ребенке, — сказал Вальтер тихо.
— Я не успела. Да и вообще я только сейчас о нем вспомнила. Ведь там я не вела счет своим добрым делам или, вернее, нарушениям служебного долга. Нет у меня бухгалтерской книги, в которой записано то, что я сама уже успела забыть. Словом, я ответила старшей надзирательнице спокойно, как только могла:
— В моей команде? Это недоразумение.
— Нет. — Голос старшей был словно удар хлыста. — Надзирательница Венигер дежурила тогда и не отрицает, что это могло произойти.