Однако в ближайшие дни мне не представилось случая сделать это, так как наши приготовления ко дню рождения Зайдэ стали нашей главной заботой. Уже на следующее утро, когда мы встретились, Энцио сразу же заговорил об этих приготовлениях – на последних репетициях ему бросились в глаза несколько вещей, которые непременно нужно исправить. У него нет желания осрамиться, ведь Зайдэ, конечно же, представит его как распорядителя бала или, чего доброго, еще заявит, что он ни с кем не пожелал разделить эту добровольную обязанность, – я ведь уже знаю ее манеру изъясняться! После этого он долго растолковывал мне, как следует трактовать наши роли, а затем ввел множество всевозможных новшеств, к которым никто не был готов и которые вызвали всеобщий протест.
В один из этих дней при отборе стихов между Энцио и студентом, которому надлежало изображать Эйхендорфа, разгорелся ожесточенный спор. Студент, задумчивый шваб, внешность которого как нельзя лучше подходила к его роли и который к тому же обладал удивительным, необыкновенно приятным голосом, решительно заявил, что Эйхендорф был убежденным христианином-католиком и этого нельзя не учитывать. Энцио же утверждал, что данное обстоятельство совершенно неважно. Сам юный шваб при этом, по его собственному выражению, не был завзятым христианином, но зато был добросовестным филологом. В конце концов, почувствовав, что не в силах больше противиться Энцио, чья воля оказалась сильнее, он добился своего, прибегнув к шутливой уловке: он обратился ко мне и с невинным лукавством попросил меня разрешить спор, пообещав слепо покориться любому моему решению. Я, разумеется, встала на его сторону, и Энцио пришлось уступить. Он смолчал, но лицо его вдруг потемнело, как в моем сне, и стало почти неузнаваемым – мы оба подумали о Шпейере!
Говорят, что чем беззаветнее любовь, тем более тяжкие испытания она способна выдержать. Я же в то время убедилась в противоположной истине: чем беззаветнее любовь, тем она нежней, ранимей и беззащитней. Все в Энцио, что обычно переполняло меня ликующей радостью и нежностью, теперь вызывало во мне неясную печаль или даже гнетущий страх, тот самый, который я испытала в Кампанье при мысли о том, что он может вдруг исчезнуть в зеленых просторах лугов. Его чувство ко мне – я была уверена в этом – ничуть не потускнело, напротив! Мы мало говорили, но нас сильнее влекло друг к другу. Теперь, когда я читала заключительные строки стихотворения Марианны фон Виллемер, его взгляд пронизывал и сотрясал мою душу с невиданной доселе головокружительной силой. Однажды сразу же после моего выхода он украдкой горячо пожал мне руку и прошептал:
– Через два месяца ты будешь принадлежать мне вся целиком, Зеркальце, и все будет хорошо!..
Но каждый раз, когда я искала случая заговорить с ним о нашем венчании, все было как в Шпейере – он словно замыкал мои уста, – или как той ночью, когда я испугалась, что он уже отверг Благодать. Каждое утро во время мессы я страстно молилась о том, чтобы найти нужные слова, но не находила их. А между тем теперь уже и Зайдэ ежедневно напоминала мне о предстоящей свадьбе: Энцио в конце концов все же счел полезным посвятить ее в наши планы. Она пришла от них в неописуемый восторг и так торжественно поздравила Энцио с постом редактора в маленькой, захудалой газетенке, словно это был предел его честолюбивых мечтаний. Мне она сказала, что сразу же после своего дня рождения займется исключительно приготовлениями к моей свадьбе. Одним словом, было самое время для разговора с Энцио и принятия решения. Но судьба уже сама приняла это решение за моей спиной.
К различным поправкам и улучшениям в нашей театральной программе, которыми Энцио занялся с большим рвением, относилось также участие в ней «дуплетиков». Он заявил, что Зайдэ так привыкла к кокетству на тему своей дружбы с двойняшками, что их просто необходимо привлечь, и поручил мне разучить с ними маленький стишок. Я относилась к этой затее очень пессимистически, так как Зайдэ жаловалась, что «дуплетики» до сих пор не выучили ни одной молитвы и даже не пытались это сделать. Она рассказывала, сколько времени и усилий она употребила на то, чтобы разучить с ними какую-нибудь коротенькую молитву, но те отказывались даже молитвенно сложить руки. Она очень сокрушалась по этому поводу, я же вполне могла себе представить, что упрямство детей в значительной мере было адресовано лично ей. Правда, нельзя было не признать, что «дуплетики» испытывали непреодолимую антипатию ко всякого рода заучиванию наизусть, – в этом я имела возможность удостовериться в первый же день, во время приветствия, которое Зайдэ устроила мне с их помощью. Поэтому я считала, что лучше не провоцировать их упрямство, но никак не могла убедить в этом Энцио. Он хотя и обвинял Зайдэ в бездетности и неумении обращаться с детьми, но сам ровным счетом ничего не смыслил в детях. Он наивно верил, что «дуплетикам» можно просто приказать или подкупить их плиткой шоколада, в то время как мне уже давно было ясно, что после упомянутого печального финала игры в прятки эти два гордых карапуза считали свои отношения с нашим домом окончательно разорванными. Они вообще больше не показывались в нашем саду. Правда, они милостиво снисходили до того, что общались со мной через лаз в изгороди, когда я оказывалась поблизости от него, – видимо, считая меня своим союзником, которому нанесли то же оскорбление, что и им. Мне даже было позволено подержать в руках их новую игрушку – маленького щенка, которого они выклянчили у владельца, собиравшегося его утопить. Они обожали щенка, хотя это был настоящий уродец с головой мопса, лапами таксы и каким-то совершенно невообразимым хвостиком-колечком.
И вот этот крохотный зверек, – которого они к тому же назвали Нероном, – в один прекрасный день неожиданно пришел мне на выручку. Ему отдавил хвост грузовой автомобиль, и «дуплетиков» это так огорчило, что они всерьез принялись упрашивать меня сделать Нерону новый хвостик. Я пообещала им сшить из материи новый, искусственный хвостик, который можно будет привязывать Нерону на место старого, но потребовала за это взаимной услуги – выучить поздравительный стишок ко дню рождения Зайдэ, и они мужественно согласились – ведь речь шла о красоте Нерона!..
Занятия наши проходили у лаза в изгороди и были довольно утомительны, потому что «дуплетики» не обнаружили при этом ни способности, ни желания учить какие-либо стишки. Нам всем троим приходилось трудиться изо всех сил, не замечая ничего вокруг, – не случайно моему опекуну однажды удалось застигнуть нас врасплох. Внезапно очутившись рядом, он удивленно спросил, что это за любопытные речитативы мы здесь разучиваем. Я объяснила ему, в чем дело, и тут выяснилось, что он совершенно ничего не знал о нашей театральной программе. Он выслушал меня с выражением не-обычайно трогательного и живого интереса, который иногда проявлял именно в отношении самых мелких и незначительных житейских забот, а затем спросил, помогаю ли я и другим разучивать их роли. Я ответила, что этим занимаются Энцио и Староссов.
– Староссов? – переспросил он, слегка наморщив лоб. – Ах да, это тот отпавший от Церкви католик. Он что же, вам нравится? Мне такие люди всегда казались опасными.
Я, вспомнив тот вечер с хоралом, почувствовала потребность встать на защиту Староссова. Но ведь я должна была хранить его тайну!
– Энцио очень любит Староссова… – ответила я уклончиво.
– Да-да, и поэтому поглотил его духовно, – сказал он, и в голосе его послышалась легкая, едва заметная суровость. – Странная любовь!
Это уже было направлено против Энцио! Но я не могла ничего возразить, ведь он был совершенно прав! Я почувствовала, что краснею. Он бросил на меня быстрый внимательный взгляд. И вдруг за стеклами его очков что-то блеснуло так, будто этот взгляд – или дух профессора, как это часто бывало во время лекций, – охватил разом в каком-то внезапном прозрении некую цепь, казалось бы, разрозненных явлений и проник в их внутреннюю взаимосвязанность. Я ощутила жгучую боль оттого, что до сих пор не рассказала ему о помолвке. Я хотела уже прямо сейчас, не сходя с места и без долгих предисловий, исправить свою ошибку, но, к сожалению, именно в этот момент в разговор вступили «дуплетики» – в первые минуты они, памятуя о нанесенном им оскорблении, обиженно молчали, но в конце концов не выдержали и уступили своей непреодолимой симпатии к моему опекуну. Они схватили Нерона, барахтавшегося на спине и потешно игравшего своим новым, искусственным хвостиком, и гордо продемонстрировали его своему бывшему кумиру. Тот рассеянно улыбнулся, но, конечно же, выразил восхищение и Нероном, и его хвостиком по всем правилам игры, в соответствии с детскими представлениями о восторге, и отправился дальше, не сказав больше ни слова о Староссове.
Весь день меня преследовала мысль о несостоявшемся признании. Я знала, что как можно скорее должна исправить положение, но не находила случая, ведь мы общались лишь за столом, то есть никогда не оставались с глазу на глаз. Явиться в его кабинет я не отваживалась, будучи убеждена, что Зайдэ непременно заметит это, – я вдруг с ужасом осознала, насколько глубоко в меня против воли проникли все предостережения Энцио в отношении Зайдэ! Зеркальце не желало прятаться за зеркалом! И все же я теперь не должна была считаться с предостережениями или пожеланиями Энцио – другой человек тоже имел право голоса: мой опекун подарил мне отца и заслуживал того, чтобы я стала ему дочерью.