— Почему они будут против? — спросил он, стараясь говорить не так быстро. — Потому что я простой солдат? Ведь тебе-то все равно, солдат я или кто. А если не все равно, почему ты со мной связалась, зачем разрешила мне сюда ездить? Мало ли, что они против — силой не удержат. Что значит «не отпустят»?
— Для них это будет позор.
— Что за бред?! — взорвался он. — Если б я был вонючим подметалой на пляже, они бы и то не возражали. А солдат — сразу позор!
Он так и знал, что этим кончится. Голытьба несчастная, хуже, чем шахтеры в Харлане, но, если дочь живет с солдатом, — позор! На тростниковых плантациях их мытарят так, что у них скоро руки-ноги отвалятся, но это ничего, это не позор. А вот жить с солдатом… Бедняки — худшие враги сами себе, подумал он.
— Конечно, если бы мы поженились, тогда другое дело, — тихо сказала она.
— Поженились?! — Он был ошарашен. Перед глазами у него вдруг возник сержант Доум. Лысый, грузный, затравленный, он всю жизнь возил за собой толстую неряшливую жену-филиппинку и семерых детей-полукровок; неудивительно, что Доум вечно лезет в драку, ведь он обречен до конца своих дней жить за границей, как изгнанник, — кому он нужен в Америке с таким прицепом?
Вайолет улыбнулась, заметив ужас на его лице:
— Вот видишь. Ты не хочешь на мне жениться. А поставь себя на мое место. Рано или поздно ты вернешься на континент. Ты же не возьмешь меня с собой? Ты хочешь, чтобы я ушла от родителей, а потом осталась и без них, и без тебя? Может, еще и с ребенком.
— А если бы я на тебе женился, родители были бы довольны?
— Нет. Но все равно было бы лучше, чем сейчас.
— Ты хочешь сказать, для них это все равно был бы позор, — криво усмехнулся Пруит. — А если бы мы поженились, ты бы переехала?
— Конечно. Тогда все было бы иначе. Если бы ты вернулся на континент, я бы поехала с тобой. Я была бы твоя жена.
Жена, подумал он. А действительно, почему бы не жениться? В нем росло желание уступить. Минутку, парень, минутку! Через это проходят все, кто в конце концов женится. И перед Доумом наверняка стоял такой выбор. С одной стороны, свобода, с другой — женщина в постели, всегда, когда тебе ее хочется, всегда рядом, только протяни руку, и не надо тратить силы на ухаживание, ждать недели и месяцы, и проститутки — как запасной вариант — тоже не нужны. Так что же ты выберешь?
— Если мы поженимся и я увезу тебя с собой, — осторожно сказал он, — все равно ничего не изменится. Мы оба будем как прокаженные. В Штатах такие, как мы, никому не нужны. И даже если я на тебе женюсь, это еще не значит, что я обязан везти тебя с собой. Женитьба ничего не решает. А большинству она ничего и не дает. Я-то знаю. — Как Доуму, подумал он, Доум женился, чтобы в постели под боком была баба, а когда он дал поймать себя на крючок, эта баба вдруг навсегда повернулась к нему спиной.
— Но ты же все равно не хочешь на мне жениться.
— А на черта мне это? — Он был уязвлен тем, что она сказала правду, и чувствовал себя виноватым. — Если бы я собирался прожить на Гавайях всю жизнь, тогда другое дело. А меня будут перебрасывать с места на место. Я же в армии на весь тридцатник. И я не офицер, мне никто не будет платить подъемные, чтобы я таскал за собой свою ненаглядную по всему свету. Я рядовой, я не буду получать даже на жилье для тебя. Таким, как я, жениться нельзя. Я — солдат.
— Вот видишь. Почему же ты не хочешь оставить все как есть?
— Почему? А потому, что раз в неделю мне мало… Скоро мы вступим в войну, и я собираюсь воевать, как все остальные. Я не хочу, чтобы меня что-то держало. Потому что я солдат.
Вайолет откинулась в кресле, прижав голову к спинке, ее руки безвольно свисали с подлокотников. Она смотрела на него все с тем же любопытством.
— Ну вот, — сказала она. — Сам видишь.
Пруит встал и шагнул к ней.
— Да на кой черт мне на тебе жениться? — грубо бросил он ей. — Чтобы наплодить кучу черномазых сопливых ублюдков? Чтобы, как все наши ребята, которые женились на местных, до гроба ишачить на вшивых ананасных плантациях или мотаться таксистом по Скофилду? Почему, думаешь, я подался в армию? Потому что не хотел всю жизнь как каторжный рубить в шахте уголь и плодить сопливых ублюдков — они от тамошней пыли все равно что черномазые! Потому что не хотел жить, как жили мой отец, и мой дед, и все остальные! Чего вам, бабам, нужно? Посадить мужика на цепь, вынуть из него душу и подарить мамочке на день рождения?! Какого черта ты…
Глаза его сейчас не блестели прозрачными льдинками, как при разговоре с Тербером и как несколько минут назад, когда он пытался убедить ее, — они полыхали как огонь, который долго стлался по дну угольной ямы и вдруг взметнулся ввысь. Он судорожно глотнул воздух и взял себя в руки.
Она почти видела, как на него надвигается белая холодная лавина гнева — так тысячелетия назад надвигались на землю ледники. Девушка откинулась в кресле, беспомощная, как тюремный заключенный под струей брандспойта, и позволила лавине подмять себя, приняла ее мощный удар не сопротивляясь, с терпеливой покорностью, рожденной поколениями бесправных, поколениями согнутых спин и лиц, вырезанных из высохших, сморщенных яблок.
— Ты извини меня, — сказал Пруит из-за разделяющего их льда.
— Да что уж там, — сказала она.
— Я не хотел тебя обидеть.
— Ничего.
— Решай сама. Из-за этого перевода у меня теперь вся жизнь пойдет иначе. Знаешь, как бывает: новый ритм — новая песня. И совсем не похожая на прежнюю… Я здесь у тебя в последний раз. Хочешь — переезжай, не хочешь — как хочешь. Если уж решил менять жизнь, нужно менять все, подчистую. Оставишь что-то из прошлого — вообще ничего не выйдет. Если я и дальше буду к тебе сюда ездить, в конце концов пожалею, что перевелся, и стану что-нибудь придумывать. А я не хочу так, и не хочу, чтобы кто-то узнал, что я готов пойти на попятный… Так что решай все сама.
— Я не могу переехать, Бобби, — сказала она все тем же ровным голосом, продолжая неподвижно сидеть в кресле.
— Ну что ж. Тогда я ухожу. У нас многие ребята живут со своими девушками в Вахиаве. И ничего, никто не жалуется. Собираются вместе на вечеринки, ходят в бары, в кино. И вообще. Девушки не чувствуют себя одинокими. По крайней мере не больше, чем все остальные, — добавил он.
— А когда их солдаты уезжают, что тогда? — спросила она, глядя на рощицу на вершине горки.
— Не знаю. И мне наплевать. Наверно, находят себе других солдат. Ладно, я ухожу.
Когда он вышел из спальни, в руках у него были парусиновые туфли и две завернутые в шорты бутылки: одна почти полная, в другой на донышке — это было все, что принадлежало ему здесь, и все, что он уносил с собой. Сколь ни ничтожны были эти пожитки, они хранились здесь как гарантия, как пропуск, как ломбардный залог под отпущенную ему в кредит жизнь вне армии, и, забрав их отсюда, он сам закрыл себе кредит.
Вайолет сидела все в той же позе, и он заставил себя улыбнуться ей, с усилием растянув губы. Но девушка не видела эту улыбку, она, казалось, не замечала его. Он сошел с веранды и завернул за дом.
Ее голос долетел к нему из-за угла:
— До свиданья, Бобби.
Пруит снова усмехнулся.
— Алоха нуи оэ![20] — крикнул он в ответ, доигрывая роль до конца и остро ощущая мелодраматичность сцены.
Поднявшись на вершину небольшого холма, он не оглянулся, но затылком чувствовал, что она стоит в дверях, уперев вытянутую руку в косяк, словно не пускает в дом назойливого торговца. Он зашагал к перекрестку, так ни разу и не оглянувшись, и представил себе, как, должно быть, красива и трагична эта картина со стороны: одинокая фигура медленно скрывается за холмом. И странно, он никогда не любил Вайолет так сильно, как сейчас, потому что в эту минуту она стала частью его самого.
Но это не любовь, подумал он, ей нужно другое, им всем нужно другое — они не хотят, чтобы ты нашел себя в них, они хотят, чтобы ты в них растворился. А сами все равно всегда пытаются найти себя в тебе. Ты был бы отличным актером, Пруит, мысленно отметил он.
Только спустившись с холма, он наконец перестал играть роль, остановился, оглянулся назад и позволил себе ощутить всю тяжесть утраты.
И ему подумалось, что все люди вечно ищут себя, ищут в барах, в поездах, в конторах, в зеркале, в любви — особенно в любви, — ищут частицу себя, которая обязательно есть в каждом человеке. Любовь — это не тогда, когда отдаешь себя, а когда находишь и узнаешь себя в ком-то другом. И все принятые объяснения и толкования любви заведомо неверны. Потому что единственное, что ты способен понять и ощутить в другом человеке, — это ту частицу себя, которую ты в нем распознал. И человек вечно ищет способ выбраться из своей замурованной кельи и проникнуть в другие столь же герметично закупоренные ячейки, с которыми он связан общими восковыми сотами.