Снова и снова искусствовед подумывал пойти к скульптору в студию и извиниться: вдруг он и вправду сказал что-то неуместное, так не со зла же! Он спросит Рубина, что его гложет; и если он, Аркин, нечаянно сказал или сотворил что-то, чего и сам не ведает, он извинится и все разъяснит. К обоюдному удовольствию.
Однажды, ранней весной, он решил зайти к Рубину днем, после семинара; но один студент — бородатый гравер — прознал, что Аркину стукнуло в тот день тридцать пять, и подарил ему белую ковбойскую шляпу чудовищных размеров; отец студента, странствующий торговец, привез ее из техасского городка Уэйко.
— Носите на здоровье, господин Аркин, — сказал студент. — Теперь вы такое же чучело, как все мы.
Когда Аркин, в громоздкой широкополой шляпе, поднимался вместе со студентами к себе в кабинет, им повстречался Рубин — его так и передернуло при виде шляпы.
Аркин расстроился; впрочем, непроизвольная гримаса скульптора подтвердила, что он оскорблен именно аркинским замечанием о его шляпе. Бородатый студент ушел, Аркин положил шляпу на письменный стол — так ему, по крайней мере, запомнилось, — но когда он пришел из туалета, шляпы на столе не было. Искусствовед обыскал весь кабинет, даже вернулся в класс, где проводил семинар, — проверить, не очутилась ли шляпа там ненароком: может, кто стащил шутки ради? Но там ее тоже не было. Аркин бросился было вниз, к Рубину в студию — поглядеть в глаза скульптору, но ему стало невыносимо страшно. А вдруг Рубин не брал шляпы?
Теперь уже оба избегали друг друга. И одно время встречались редко, но вдруг — Аркин усмотрел в этом иронию судьбы — стали встречаться повсюду, даже на улицах, особенно у выставочных залов на Мэдисон-авеню, порой — на Пятьдесят седьмой, или в Сохо, или на порогах кинотеатров. И поспешно расходились по разным сторонам улицы, чтобы не столкнуться нос к носу. В художественной школе они отказывались состоять в одних и тех же комиссиях. Если один, войдя в туалет, видел другого, он выходил и пережидал поодаль, пока тот уйдет. В обед каждый спешил пораньше прийти в кафе, но, застав другого в очереди или уже за столиком — в одиночестве или с сослуживцами, — вошедший позже неизменно уходил обедать в другое место.
Как-то, столкнувшись у входа в кафе, оба поспешно вышли. Но чаще Аркин проигрывал Рубину, ведь кафе было в подвале, возле рубинской студии. И Аркин стал питаться бутербродами, не выходя из кабинета. Добро бы только Рубин избегал его, но Аркин теперь отвечал ему тем же и чувствовал, как это тягостно для обоих. Оба были бесконечно, безмерно поглощены друг другом — до одури. Стоило им внезапно столкнуться — на лестнице, зайдя за угол или открыв дверь, — они тут же проверяли, чем увенчаны их головы; затем поспешно расходились в разные стороны. Аркин, если не был простужен, шапку обычно не носил; Рубин пристрастился к фуражке инженера-путейца. Искусствовед возненавидел Рубина в ответ на его ненависть, в глазах Рубина он читал нескрываемое отвращение.
— Твоя работа, — бормотал Аркин. — Ты меня довел. Сам виноват.
Потом наступила взаимная холодность. Они заледенели, оставив друг друга не то вне своей жизни, не то глубоко внутри.
Однажды утром, опаздывая на занятия, оба летели сломя голову и столкнулись прямо под сводом школьного портала. И принялись друг на друга кричать. Лицо Рубина пылало, он кричал Аркину «убийца», а искусствовед кричал «шляпокрад». Наконец Рубин улыбнулся презрительно, Аркин — сожалеюще, и они разошлись.
Аркину стало дурно, и он отменил занятия. К горлу подкатывала тошнота, затылок ломило, пришлось пойти домой и лечь в постель. Всю неделю он спал отвратительно, вздрагивал во сне, почти ничего не ел. «До чего довел меня этот ублюдок! До чего я сам себя довел! Меня втравили в это против моей воли», — думал Аркин. Все же судить о картинах ему куда легче, чем о людях. Это подметила в Аркине одна женщина много лет назад, и он негодующе отверг подобное обвинение; теперь — согласился. Он не находил ответов на свои вопросы и отчаянно боролся с угрызениями совести. Его снова пронзило, что необходимо извиниться, хотя бы потому, что Рубин этого сделать не может, а он, Аркин, может. Но вдруг ему снова станет дурно?
В день своего тридцатишестилетия Аркин вспомнил об исчезнувшей ковбойской шляпе. Секретарь факультета изящных искусств обмолвилась, что Рубин не вышел на работу: он оплакивает умершую мать. И Аркина потянуло в пустую студию скульптора, в дебри каменных и железных фигур — он решил поискать свою шляпу. Допотопный шлем сварщика обнаружил, но ничего похожего на ковбойскую шляпу не нашел. Аркин провел много часов в огромной застекленной студии, внимательно разглядывая творения скульптора: спаянные железные треугольники, живописно расставленные меж обломков каменных статуй. Железные цветы тянулись вверх, к свету, среди декоративных садовых фигурок, которые скульптор коллекционировал долгие годы. А занимался он в основном цветами: на длинных стебельках с крошечными венчиками, на коротких стебельках с махровыми соцветиями. Некоторые цветы были выполнены в мозаике и напоминали женские украшения: белые камешки и осколки разноцветного стекла в обрамлении из железных треугольников. От абстрактных форм из плавника Рубин пришел к конкретным формам — цветам; попадались и незавершенные бюсты сослуживцев, одна из скульптур смутно походила на самого Рубина в ковбойской шляпе. Было здесь чудесное карликовое деревце его работы. В дальнем углу стояли баллоны с газом и паяльная лампа, а также сварочный аппарат; вокруг — раскрытые тяжеленные ящики с железными треугольниками различной величины и толщины. Искусствовед рассматривал каждую скульптуру и начинал понимать, отчего Рубин так страшится новой выставки. В этих железных дебрях хорошо было лишь карликовое деревце. Может, Рубин боится признаться, что творец в нем угас, боится саморазоблачения?
Несколько дней спустя Аркин готовился читать лекцию об автопортретах Рембрандта и, просматривая слайды, понял, что портрет, висевший, как ему помнилось, в амстердамском Королевском музее, на самом деле висит в лондонском Кенвуд Хаус. Шляпы художника и вправду были белыми, но ни на одном портрете не напоминали они шляпу Рубина. Аркин поразился. На амстердамском портрете Рембрандт был в белом тюрбане, обмотанном вокруг головы, на лондонском — в берете, какой носят художники, слегка взбитом вверх и на бок. У Рубина же головной убор скорее походил на поварской колпак с картины Сэма[19] «За обедом», чем на любую шляпу Рембрандта с больших полотен или других автопортретов, которые рассматривал Аркин на слайдах. Художник глядел со всех картин с горькой откровенностью. А глаза его в этих рукотворных зеркалах отражались по-разному: правый хранил бесстрастную и пристальную честность, левый же являл начало всех начал и глядел из неописуемой, бездонной глубины. Лицо на всех портретах было мудрым и печальным. А если не задавался Рембрандт целью написать эту печаль, значит — просто жизнь без печали немыслима.
В темноте кабинета Аркин тщательно изучил картины, спроецированные на небольшой экран, и понял, что явно ошибся, сравнив шляпу Рубина с рембрандтовской. Но сам-то Рубин бесспорно знаком с этими автопортретами или даже специально просмотрел их. Так что же задело его столь глубоко?
Ну, взглянул я на его белую шапку, вспомнил шляпу Рембрандта, сказал ему об этом — мог, кстати, и ошибиться, — так что ж такого? Я что в него — камень кинул? Чего он взъелся? Аркину просто необходимо было докопаться до истины. Значит, так. Допустим, я — Рубин, а он — Аркин. И у меня на голове шляпа. Вот он я — стареющий скульптор, за всю жизнь одна весьма сомнительная выставка, да и ту никто не видел. А рядом этот искусствовед Аркин, вечно что-то критикует, судит-рядит, всюду сует свой длинный нос, сам нелепый и неуклюжий, настроен дружески, но какой из него друг? Он и дружить-то не умеет. Кроме любви к искусству, нас не роднит ничто. И вот этот Аркин говорит, что на голове у меня шляпа Рембрандта, и желает успеха в работе; конечно, он не ведает, что творит, — а кто из нас ведает? Пускай он и в самом деле добра желает, но мне этого не вынести. Меня это попросту бесит. Он поминает Рембрандта, а собственные мои работы — дрянь, и на душе — тоска, и все это тяжким бременем давит мое сердце, и я поневоле то и дело спрашиваю себя: зачем дальше влачить жизнь, если скульптором настоящим мне не стать до конца моих дней? Меня эти мысли сразу обуревают, чуть завижу Аркина — неважно, говорит ли он, молчит ли, как на плавниковой выставке, — но упаси Бог еще чего-нибудь скажет. И решаю я больше с ним не встречаться — никогда.
Постояв перед зеркалом в туалете, Аркин бесцельно обошел все этажи художественной школы, а затем побрел вниз, в студию Рубина. Постучал в дверь. Никто не ответил. Он нажал ручку и, заглянув в студию, окликнул Рубина.