– Да.
– Ну и только! Федору Тирону, если вам угодно слышать, вот кому.
– Ложно осуждаешь: Иоанну Воинственнику они правильно служили.
– Не конфузьте себя, отец Захария.
– Я тебе говорю, служили правильно.
– А я вам говорю, понапрасну себя не конфузьте.
– Да что ты тут со мной споришь.
– Нет, это что вы со мной спорите! Я вас ведь, если захочу, сейчас могу оконфузить.
– Ну, оконфузь.
– Ей-богу, душечка, оконфужу!
– Ну, оконфузь, оконфузь!
– Ей-богу ведь оконфужу, не просите лучше, потому что я эту таблицу наизусть знаю.
– Да ты не разговаривай, а оконфузь, оконфузь, – смеясь и радуясь, частил Захария Бенефактов, глядя то на дьякона, то на чинно хранящего молчание отца Туберозова.
– Оконфузить? извольте, – решил Ахилла и, сейчас же закинув далеко на локоть широкий рукав рясы, загнул правою рукой большой палец левой руки, как будто собирался его отломить, и начал: – Вот первое: об исцелении от отрясовичной болезни – преподобному Марою.
– Преподобному Марою, – повторил за ним, соглашаясь, отец Бенефактов.
– От огрызной болезни – великомученику Артемию, – вычитывал Ахилла, заломив тем же способом второй палец.
– Артемию, – повторил Бенефактов.
– О разрешении неплодства – Роману Чудотворцу; если возненавидит муж жену свою – мученикам Гурию, Самону и Авиву; об отогнании бесов – преподобному Нифонту; об избавлении от блудныя страсти – преподобной Фомаиде…
– И преподобному Моисею Угрину, – тихо подставил до сих пор только в такт покачивавшей своею головкой Бенефактов.
Дьякон, уже загнувший все пять пальцев левой руки, секунду подумал, глядя в глаза отцу Захарии, и затем, разжав левую руку, с тем чтобы загибать ею правую, произнес:
– Да, тоже можно и Моисею Угрину.
– Ну, теперь продолжай.
– От винного запойства – мученику Вонифатию…
– И Моисею Мурину.
– Что-с?
– Вонифатию и Моисею Мурину, – повторил отец Захария.
– Точно, – повторил дьякон.
– Продолжай.
– О сохранении от злого очарования – священному-мученику Киприяну…
– И святой Устинии.
– Да позвольте же, наконец, отец Захария, с этими подсказами!
– Да нечего позволять! Русским словом ясно напечатано: и святой Устинии.
– Ну, хорошо! ну, и святой Устинии, а об обретении украденных вещей и бежавших рабов (дьякон начал с этого места подчеркивать свои слова) – Феодору Тирону, его же память празднуем семнадцатого февраля.
Но только что Ахилла протрубил свое последнее слово, как Захария тою же тихою и бесстрастною речью продолжал чтение таблички словами:
– И Иоанну Воинственнику, его же память празднуем десятого июля.
Ахилла похлопал глазами и проговорил:
– Точно; теперь вспомнил, есть и Иоанну Воинственнику.
– Так о чем же это вы, сударь отец дьякон, изволили целый час спорить? – спросил, протягивая на прощанье свою ручку Ахилле, Николай Афанасьевич.
– Ну вот поди же ты со мною! Дубликаты позабыл, вот из-за чего и спорил, – отвечал дьякон.
– Это, сударь, называется: шапка на голове, а я шапку ищу. Мое глубочайшее почтение, отец дьякон.
– «Шапку ищу»… Ах ты, маленький! – произнес, осклабляясь, Ахилла и, подхватив Николая Афанасьевича с полу, посадил его себе на ладонь и воскликнул: – как пушиночка легенький!
– Перестань, – велел отец Туберозов.
Дьякон опустил карлика и, поставив его на землю, шутливо заметил, что, по легкости Николая Афанасьевича, его никак бы нельзя на вес продавать, но протопопу уже немножко досадила суетливость Ахиллы, и он ему отвечал:
– А ты знаешь ли, кого ценят по весу?
– А кого-с?
– Повесу.
– Покорно вас благодарю-с.
– Не взыщи, пожалуйста.
Дьякон смутился и, обведя носовым бумажным платком по ворсу своей шляпы, проговорил:
– А вы уж нигде не можете обойтись без политики, – и с этим, слегка надувшись, вышел за двери.
Вскоре раскланялись и разошлись в разные стороны и все другие гости.
Николая Афанасьевича с сестрой быстро унесли окованные бронзой троечные дрожки, а Туберозов тихо шел за реку вдвоем с тем самым Дарьяновым, с которым мы его видели в домике просвирни Препотенской.
Перейдя вместе мост, они на минуту остановились, и протопоп, как бы что-то вспомнив, сказал:
– Не удивительно ли, что эта старая сказка, которую рассказал сейчас карлик и которую я так много раз уже слышал, ничтожная сказочка про эти вязальные старухины спицы, не только меня освежила, но и успокоила от того раздражения, в которое меня ввергла намеднишняя новая действительность? Не явный ли знак в этом тот, что я уже остарел и назад меня клонит? Но нет, и не то; таков был я сыздетства, и вот в эту самую минуту мне вспомнился вот какой случай: приехал я раз уже студентом в село, где жил мои детские годы, и застал там, что деревянную церковку сносят и выводят стройный каменный храм… и я разрыдался!
– О чем же?
– Представьте: стало мне жаль деревянной церковки. Чуден и светел новый храм возведут на Руси и будет в нем и светло и тепло молящимся внукам, но больно глядеть, как старые бревна без жалости рубят!
– Да что и хранить-то из тех времен, когда только в спички стучали да карликов для своей потехи женили.
– Да; вот заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого ее не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал умереть в мире с моею старою сказкой.
– Да это, конечно, так и будет.
– Представьте, а я опасаюсь, что нет.
– Напрасно. Кто же вам может помешать?
– Как можно знать, как можно знать, кто это будет? Но, однако, позвольте, что же это я вижу? – заключил протоиерей, вглядываясь в показавшееся на горе облако пыли.
Это облако сопровождало дорожный троечный тарантас, а в этом тарантасе сидели два человека: один – высокий, мясистый, черный, с огненными глазами и несоразмерной величины верхнею губой; другой – сюбтильный, выбритый, с лицом совершенно бесстрастым и светлыми водянистыми глазками.
Экипаж с этими пассажирами быстро проскакал по мосту и, переехав реку, повернул берегом влево.
– Какие неприятные лица! – сказал, отвернувшись, протопоп.
– А вы знаете ли, кто это такие?
– Нет, слава богу, не знаю.
– Ну так я вас огорчу. Это и есть ожидаемый у нас чиновник князь Борноволоков; я узнаю его, хоть и давно не видал. Так и есть; вон они и остановились у ворот Бизюкина.
– Скажите ж на милость, который же из них сам Борноволоков?
– Борноволоков тот, что слева, маленький.
– А тот другой что за персона?
– А эта персона, должно быть, просто его письмоводитель. Он тоже знаменит кой-чем.
– Юрист большой?
– Гм! Ну, этого я не слыхал о нем, а он по какой-то студенческой истории в крепости сидел.
– Батюшки мои! А как имя мужу сему?
– Измаил Термосесов.
– Термосесов?
– Да, Термосесов; Измаил Петров Термосесов.
– Господи, каких у нашего царя людей нет!
– А что такое?
– Да как же, помилуйте: и губастый, и страшный, и в крепости сидел, и на свободу вышел, и фамилия ему Термосесов.
– Не правда ли, ужасно! – воскликнул, расхохотавшись, Дарьянов.
– А что вы думаете, оно, пожалуй, и вправду ужасно! – отвечал Туберозов. – Имя человеческое не пустой совсем звук: певец «Одиссеи» недаром сказал, что «в минуту рождения каждый имя свое себе в сладостный дар получает». Но до свидания пока. Вечером встретимся?
– Непременно.
– Так вот и прекрасно: там нам будет время добеседовать и об именах и об именосцах.
С этим протопоп пожал руку своего компаньона, и они расстались.
Туберозов пришел вечером первый в дом исправника, и так рано, что хозяин еще наслаждался послеобеденные сном, а именинница обтирала губкой свои камелии и олеандры, окружавшие угольный диван в маленькой гостиной.
Хозяйка и протопоп встретились очень радушно и с простотой, свидетельствовавшей о их дружестве.
– Рано придрал я? – спросил протопоп.
– И очень даже рано, – отвечала, смеясь, хозяйка.
– Подите ж! Жена была права, что останавливала, да что-то не сидится дома; охота гостевать пришла. Давайте-ка я стану помогать вам мыть цветы.
И старик вслед за словом снял рясу, засучил рукава подрясника и, вооружась мокрою тряпочкой, принялся за работу.
В этих занятиях и незначащих перемолвках с хозяйкой о состоянии ее цветов прошло не более полчаса, как под окнами дома послышался топот подкатившей четверни. Туберозов вздрогнул и, взглянув в окно, произнес в себе: «Ага! нет, хорошо, что я поторопился!» Затем он громко воскликнул: «Пармен Семеныч? Ты ли это, друг?» И бросился навстречу выходившему из экипажа предводителю Туганову.