Яков Сапонев, или попросту Яшка Сапонька, был парень — косая сажень в плечах, с круглым монгольским лицом. В живых бегающих глазах его всегда искрился смех, а широкий рот все время улыбался, открывая ряд здоровых, белых зубов. Ходил он легко и все время словно подплясывал. На него нельзя было смотреть без улыбки, — он заражал всех своим весельем.
Совсем другое впечатление производил другой вожатый, старый «дядя Тимошка», по прозванию «Хромой» (в юности ногу сломал — срослась неправильно и потому хромал, что не мешало ему без отдыха по суткам бродить в лесах и болотах). Это был угрюмый коренастый старик, весь заросший щетинистыми сивыми волосами, — даже на носу они росли пучками. Из непролазной кущи этой щетины сверкали его пронзительные глаза. От его упористого взгляда делалось как-то жутко, — словно насквозь все старик видел. Прошлое его было темное — по-видимому, был он беглый из Сибири; давно на Аляске — обжился и сделался ее живой летописью. Многое сам видел, многое от стариков слышал. Но чтобы развязать его язык, надо было основательно его подпоить: трезвый молчал и, как сыч, сидел, нахмурившись. Чего он только не перевидал: побывал и у англичан, на реке Маккензи, был и у берегов американского Ледовитого океана, был не раз и в том заливе, куда теперь направлялась экспедиция. По его настоянию взяли 12 собак и пару саней. Все это с припасами погрузили в три большие байдары, и в одно тихое утро поплыли вдоль морского берега на юг, к месту впадения в море реки Квихпака.
День выбрали безветренный. Тяжелые свинцовые волны сонно ползли к берегу и лениво разбивались о прибрежные скалы. Серое небо казалось тяжелым, — словно висело над самой землей. По берегу неровной грядой тянулись скалы, иногда повышаясь до 800 футов, иногда понижаясь до 100 и ниже. В некоторых местах они прорывались горными ущельями, откуда, обыкновенно, мчались в море гремучие потоки пенистой воды. Местами скалы отходили от моря, и тогда виден был пологий берег, покрытый крупным, серым гравием. Бесчисленные стаи чаек и каких-то морских птиц с унылыми криками носились тучами над скалами, над морем.
Путники плыли медленно и молча. Наконец, Яшка, который греб на головной байдаре, не выдержал и запел какую-то веселую песню.
Только на другой день к вечеру добрались до первого протока реки Квихпака. Вошли в реку, и тут, на сухом песчаном берегу, в кустах ивняка, устроились на ночлег. Пока возились с костром, неутомимый Яшка сумел промыслить пару гусей, и ужин вышел отменный. Но как ни старался Яшка распотешить своих спутников, успеха он не имел, — все сидели нахохлившись и каждый думал свою думу.
Илья особенно занялся старым Тимошкой: он усиленно угощал его ромом и все старался навести его на историю отца Елены. По-видимому, старик знал кое-что об его судьбе и о причинах его пленения.
Только после пятого стаканчика старый Тимошка вдруг процедил сквозь зубы:
— Темная эта история, ваше благородие, — и замолчал.
После шестого стаканчика он пробурчал:
— Все из-за золота чертова. Будь оно неладно! Что оно не ведая, людям несет, так это страсть, — и опять замолчал, — весь ушел, видно, в свои воспоминания.
После седьмого стакана уже развил эту загадочную фразу:
— Американы энти… из-за золота, видать! Он узнал, вишь, где энтому золоту вод, а они побоялись, что он русскому начальству донесет, а тады, значит, Аляске цены не будет (потому на ей золота до черта, да наши энтого не ведают). Ну, а им не расчет, чтоб Рассея за Аляску цеплялась. Вот они его забрали и держат, чтоб не болтал, значит. А может и сами разведать у него хотят, где он золото нашел, а он, должно, уперся… не говорит. А у нас так болтали, что бытто его продал американам наш же русский… командир евонный, — взял от американов деньги, да сам в Рассею и махнул. А может и брешут… Черт их знает!
Илья налил ему еще рому, и старый Тимошка уже совсем размяк. Он стал рассказывать Илье, что он и сам знает, где тут золото и песок золотой и самородки («Воо какие!» — и он показал Илье свой мохнатый кулак)! А он, Тимошка, этих мест ни за какие деньги никому не покажет.
— Потому, — ворчал он, — пропадет тогда Аляска, наедет сволочи со всех концов. Тишины не будет, зверя распугают. А он, Тимошка, тишину энту любит больше всего и ни на какое золото ее не поменяет. — Потому золото это — зло человеческое, — бормотал он. — Его прятать надо, а не вытаскивать на свет божий. Золото человека губит. Его дьявол выдумал на пагубу человеческую. — Тимошка засыпал и раскисал все больше и больше.
Из его несвязных слов Илья понял, что золото сгубило и его, Тимошку: лишило его семьи, жены, детей, угнало его сначала в Сибирь, потом сюда, на Аляску… превратило его под старость в одинокого, дикого, старого зверя, которому сейчас дороже всего в мире тишина и безлюдие.
— Не гонись, парень, за золотом, — мычал сквозь сон Тимошка.
Лагерь путешественников заснул. Только Федосеев сидел караульным, всматривался в тьму ночи и вслушивался в ее звуки, да Илья сидел у костра и задумчиво смотрел на огонь.
Но недолго думал он свою думу. Его мысли были разогнаны странными звуками этой ночи.
Было время отлета птиц на юг, и ночные небеса были полны различными птичьими голосами. Сначала далекие и одиночные, они стали расти, шириться, и скоро потом наполнили собой всю тишину наступившей ночи. Эти звуки быстро двигались с севера, — доносились откуда-то сверху. Словно там, наверху, были какие-то дороги, по которым неслись несметные полки крылатых странников. Деловито гоготали стаи гусей. Свистали и звенели крылья быстронесущихся уток. Где-то высоко-высоко курлыкали летящие журавли. Внизу, над самой головой Ильи, пищали на разные лады стаи разных куликов и куличков, — и все эти звуки порой покрывались трубными лебедиными голосами. Звуки нарастали, делались все громче и громче… Воздушные стаи плыли и плыли с севера. Казалось, что в воздухе тесно этой массе несущихся птиц. Илье стало чудиться, что от движения воздуха сверху веяло прохладой.
Свист, говор, шум! На разные голоса пел, свистел встревоженный воздух. Все оглушительнее звенела, стонала, кричала высота!
— Эка уйма птиц, — сказал Федосеев, — валовой отлет! Торопятся. Видно, зима скоро ударит.
Елена проснулась, подняла голову и с изумлением стала слушать неслыханный концерт. Поднялся и Вадим. Сидели и слушали до рассвета, когда, наконец, угомонился воздушный концерт. Усталая птица стала садиться на отдых до следующей ночи.
Река впадала в море четырьмя большими рукавами и бесчисленным множеством мелких. Вся дельта реки была низменна и заболочена, и только правый берег был посуше. По этому берегу, хотя и с трудом, но все же можно было продираться сквозь кусты.
Выше того места, откуда расходились все рукава реки, она делалась многоводной, неслась по одному руслу и берега ее принимали характер гористый. Кое-где река становилась даже порожистой.
Трудный был это путь.
Чем дальше продвигались путники, тем выше делались прибрежные утесы. Местами они доходили до 200 футов. Их крутые склоны были покрыты еловым и березовым лесом. По самому берегу тянулись кусты. Стала попадаться красная смородина, украшенная рубиновыми гроздями спелых ягод. Приходилось иногда пересекать ручьи, впадавшие в реку, переходить болотины, на которых рдела спелая брусника, золотом сверкала морошка. Иногда продирались сквозь густые поросли голубики. Из прибрежных кустов часто вылетали с шумом и криком утки, выпрыгивали перепуганные зайцы, вырывались тетерки и глухари…
— Эка дичи-то! Вот благодать! — восхищался Федосеев.
— Ого-го! — орал во всю глотку Яшка, пугая зайцев, и хохотал, когда те, словно ошалелые, объятые ужасом, прижав уши, уносились огромными прыжками в чащу кустов.
Дорога делалась все утомительнее. Порой утесы врезывались в самую реку, тогда приходилось всем садиться в байдары, грести и пихаться шестами, борясь с течением реки. В некоторых местах утесы подымались все выше и доходили до 500–800 футов, и у их подножия глубина реки достигала до 20 саженей.
По левому берегу тянулась сплошная тундра, поросшая только у берега кустами и высокой болотной травой. Часто на реке виднелись острова, покрытые травой. На островах иногда блестели озерки воды, и с этих озер подымались тучи болотной и водяной дичи.
Между тем погода портилась с каждым днем. Чувствовалась близость зимы.
Старый Тимошка все чаще и все тревожнее посматривал на небо, покрытое низкими серыми тучами, которые медленно ползли с севера, и время от времени совещался с Федосеевым. Яшка ко всему относился легко и беззаботно. На стоянках он считал своим долгом каждый вечер на сон грядущий отплясывать трепака, при чем сам себе аккомпанировал на балалайке и подпевал веселые песни.