После ужина разделились на группы, и завязался шумный разговор. Залеская села за рояль.
— Вы так чудесно играли, — заметил Глоговский, когда она, кончив, подсела к столу.
— Какое это имеет значение, если я вынуждена торчать в Буковце?
— Вы должны непременно выступить публично в Варшаве.
— Да, это моя мечта, но, увы, до сих пор не исполненная.
— Право же, скажу откровенно, я не ожидал встретить в Буковце такой талант.
— Я давно чувствую, что у меня талант, давно! — Залеская принялась рассказывать ему о своем дебюте, об овациях, повторяя слова музыкальных критиков; доложила, сколько ей лет и сколько у нее детей; сообщила, что любит цвет гелиотропа и духи с тем же запахом, которые кузен присылает ей из Варшавы. Кончила тем, что снова подсела к роялю и, сама себе аккомпанируя, спела не очень сильным, но приятным голосом песенку Тости.[10] Посыпались браво.
— Пан Залеский, спойте нам, мы знаем, что у вас прекрасный голос, — попросила Янка; ее поддержали все, кроме Сверкоского, который никак не мог простить Залескому проигрыша и ходил взад и вперед по комнате, считал мебель, свечи и людей, комбинировал какие-то числа, записывая их на грязной манжете.
Залеский, после отговорок, отстегнул верхнюю пуговицу мундира, пригладил усы, выпятил грудь, стал в героическую позу у рояля и загремел баритоном «Старого капрала».[11]
— Хороший голос, как раз для оперы! Вам непременно надо в театр, карьера обеспечена, — не утерпел Глоговский.
— Слышишь, муженек, что сказал пан Глоговский; он литератор и критик и знает в этом толк; он мог бы через прессу тебе помочь.
Залеский почувствовал себя на седьмом небе и спел еще несколько песен, желая продемонстрировать Глоговскому все свои возможности.
В полночь стали расходиться. Первым ушел Сверкоский; увидев в столовой Роха, он мигом сообразил, что в передней его уже не встретит, следовательно, не придется давать на чай.
Осецкая, уже в шляпе и накидке, принялась причитать:
— Кто из мужчин отвезет меня? Сегодня так темно, одна я боюсь, а кучера не взяла; раз говорю — не взяла, значит, не взяла! — прокричала она, краснея от раздражения, хотя никто ей не думал противоречить. Может, пан Бабинский? — добавила она, уловив вовремя шепот Зоси. — Да, но, кажется, Бабинский на дежурстве!
— Я заменю его, и он будет к вашим услугам, — вмешался Залеский.
Старуха Гжесикевич расцеловала Янку и принялась настойчиво приглашать ее в свое имение.
Анджей был не в духе: его сердило хорошее настроение Янки. Ему было ясно — не он тому причиной.
Глоговский ночевал в комнате Орловского. Скоро вся станция погрузилась в сон. Стась, сидя с Зосей на переднем сиденье брички, правил лошадьми; ехали медленно — ночь была темная, на лесной дороге сплошь выбоины да корни.
— Вы сердитесь, что мы вас так утруждаем? — заговорила первая Зося, так как Стась упорно молчал.
— Наоборот, я очень рад, я очень счастлив, очень… — И он снова умолк.
— Что с вами, Станислав? — спросила Зося шепотом, взяв Стася под руку: сиденье было такое узкое, что она каждую секунду боялась вылететь.
— Я огорчен; мама написала мне такое письмо… — Стась осекся и чмокнул, погоняя лошадь.
Осецкая, развалившись на заднем сиденье, точно в кресле, громко храпела.
— Помните, что вы обещали сделать все, о чем я ни попрошу?
— Помню! Но-о, но-о! — Он хлестнул коня кнутом.
— Тогда прошу вас: скажите, чем вы огорчены?
— Нет, не смею, даже не смог бы, нет…
— А если это меня интересует очень, очень… — вкрадчиво прошептала Зося, прижимаясь к его плечу.
Стася охватила дрожь; ее дыхание обжигало ему лицо; он хотел отодвинуться, но некуда было. Оба молчали… В темной дали таинственно шумел лес. Месяц ронял золотистые блестки на мох и фантастическими арабесками сверкал на красной коре сосен. По небу мчались тучи, время от времени застилая свет месяца.
— Вы сердитесь? — спросил Стась после продолжительного молчания.
Зося не ответила.
Стась опечалился и смиренно попросил о прощении. Зося ничего не ответила и, только когда они остановились у дома, коснулась губами его уха и прошептала, пожав руку:
— Приезжайте завтра вечером.
Стась возвращался на дежурство ошеломленный. Он долго стоял на рельсах и смотрел на освещенные окна «Укромного уголка»: что-то необычайное вырастало в нем, упоение и счастье переполняли его сердце.
Накрывшись мундиром, Залеский спал на диване, аппарат молчал. Стась сменил штиблеты на зеленые, вышитые золотом туфли. Расхаживая по канцелярии, он никак не мог взять в толк, что с ним творится. Сердце билось учащенно. Он принял лавровишневых капель, затем вынул из кармана полученное сегодня от матери письмо и еще раз перечитал его.
«Сын мой! Отвечаю тебе тотчас же: твое последнее письмо меня просто поразило. Что это за панна Зофья? Откуда она? Давно ли ты с ней знаком? Где живет? Кто родители ее? Это самое важное, а об этом ты мне не пишешь; пишешь только одни глупости, что она тебе «очень нравится». Мой Стась, ведь ты уже не ребенок, будь же мужчиной. Ты сам должен знать, что тебе должно нравиться. Помни, нет ничего более опасного, чем молодые девицы. Каждая из них думает лишь поскорей выскочить замуж, подцепить какого-нибудь дурака; они умеют так провести мужчину улыбочками, словечками, взглядами, что тот и не заметит, как очутится в мышеловке. Можешь мне верить, я разбираюсь в этом деле, живу на свете давно и все вижу, а ты еще неопытный младенец. Если бы ты слегка пофлиртовал с Залеской, постарался понравиться ей, я не имела бы ничего против — она замужем и не может женить тебя на себе; зато через своего мужа она могла бы оказать тебе протекцию! Если бы ты поухаживал за дочерью начальника станции, то и в этом ничего худого не было бы — дочь начальника, девушка нашего круга, богатая. А тут первая встречная сделала ему глазки, и он пишет уже: «Страшно мне нравится». Я огорчена тем, что ты посмел обратить внимание на девушку, которой я не знаю. Стасик, если ты любишь меня, то перестанешь бывать у этих женщин; я верю, что ты сделаешь это для матери, которая так сильно любит тебя и просит об этом. Подтяжки посылаю; из твоего письма вижу, что если бы старые не жали тебе так сильно, ты, быть может, сделал бы уже предложение. Ведь ты человек увлекающийся. Посылаю паштет — очень вкусный, и ватрушку с творогом. Наверное, у этой девицы тебе такой к чаю не подадут!
Остерегайся как огня, дитя мое, бедных и незнакомых девушек. Дядя Фелюсь целует тебя. Шлю шесть шелковых носовых платков, купила их, потому что очень мне понравились».
Вот почему Стась был так неразговорчив с Зосей. Он размышлял над этим письмом с самого утра, все время колебался и в конце концов решил больше не встречаться с Зосей; но, вспоминая ее голос и прикосновение губ, он дрожал от волнения; слезы наполняли его выпуклые глаза, и сердце билось от счастья: он забывал тогда о маме, о дяде Фелюсе, обо всем на свете, и в голове была одна только Зося. Но в ту же секунду перед ним вставал образ матери, которой он с детства привык слепо повиноваться, матери, которая вела его по жизни шаг за шагом с трогательной заботливостью, устраняя перед ним все преграды, матери, которая давала ему не только советы, как надо жить и поступать, не только доставляла ему подтяжки, ватрушки с творогом и паштеты, но и готова была подсунуть ему любовницу, лишь бы не выпустить его из-под своей опеки и не лишиться власти над ним. Он понимал всю силу ее любви, но иногда чувство к Зосе брало верх. В нем пробуждалась самостоятельность; он гордо поднял голову, хотел даже порвать письмо и в виде протеста сделать все наперекор матери. Однако кончилось тем, что, еще раз перечитав письмо, он поцеловал его и покорился судьбе. Он принимал и отсылал телеграммы, записывал в книги время прихода и отхода поездов, давал распоряжение Карасю, сколько вагонов подать к платформе для погрузки, и только иногда тяжело вздыхал, бездумно поглядывая на осенний предрассветный туман и на блестящие от росы вагоны, которые Карась перемещал с места на место. Он прислушивался к свисткам паровозов, стуку буферов и чириканью воробьев под навесом. Теперь ему было хорошо — не надо было думать. Жизнь, размеренная по часам, состоящая лишь из службы и отдыха, отдыха и службы, крепко держала его в кругу установленных предписаний и обязанностей.
Стась вышел к подъезду. Лошади Глоговского были поданы. Через Роха Стась уведомил об этом Орловского, сдал дежурство и пошел спать.
Глоговский поспешно допивал чай. Орловский отправился встречать пассажирский поезд.
— Ну, мне пора. Говорили мы с вами о том, о другом, но вот скажите мне, панна Янина: дружба наша, начавшаяся в Варшаве, еще продолжается?