— Раз он заменяет тебя, то и отвечает за все.
— Отвечает, отвечает… Отвечаем только мы! Янова, одеваться! Я сам пойду…
— Иду! — воскликнула Янка, видя, что отец готов вскочить с постели.
— Ну что, касса, конечно, заперта, этот прохвост ездит на велосипеде, а пассажиры поехали без билетов, зайцами? Я знал, что так и будет! — заметил Орловский по ее возвращении.
— Наоборот! Было несколько пассажиров, и я видела, как они отходили от кассы с билетами.
— Завтра мы вернемся на службу. Я уверен, что пассажиры нас надувают. Я ночью ясно слышал, как из экспедиции вытаскивали велосипед, опять на нем ездил Залеский. Воображаю, что там творится! Мы не простим этого, нет! — И он снова хлопнул по одеялу: у него вдруг сильно заныли суставы. — Такой рапорт настрочим — только держись. — Он победоносно улыбнулся и продолжал слушать чтение. Однако мысленно он уже принялся за просмотр счетных книг и записей, обнаруживал в них упущения и прикидывал, как написать рапорт построже.
Янка читала беззвучным, усталым голосом; ее расстроили многодневное бодрствование, чудачества и капризы отца, которые переходили иногда в сумасбродство. Он не говорил «я», а только «мы» и с какой-то особенной важностью произносил это местоимение. Ее охватывал страх при воспоминании о том вечере, когда он сам себя штрафовал. Янка дочитала повесть и собралась было уйти, чувствуя себя усталой, разбитой.
— Не уходи, мы хотим, чтобы ты осталась! — вдруг крикнул Орловский.
За эти несколько дней его прежняя резкость усилилась. В Роха, например, когда тот был слишком медлителен, он швырял сапогами.
Янка села. Она была в состоянии полной апатии.
Янова принесла компресс из распаренного овса и со слезливым состраданием поглядела на больного.
— Чего хнычешь? Разве я подыхаю? Ну, перестань нюни распускать, старая грязнуля!
— Ох, родной! Жаль мне, благодетель, тебя: хворь-то извела вконец.
— Глупая… Это не я болен, слышишь, не я, а он.
— Как не слышать, слышу, знаю, что больно; а не сделать ли припарку из гречневой муки? А может, позвать знахарку? В Кроснове есть такая — она все лечит: и от колтуна, и когда в пояснице стреляет, и в костях ломота, а то и салом натрет…
— Дура! Янка, вытолкай эту старую ведьму вон, не могу больше, брешет, как старая сука!
Он сорвал компресс и с бешенством бросил его Яновой в лицо.
— Ступай, а не то… — Он хотел было запустить в нее подсвечником, но вдруг схватился за колено и с проклятием откинулся на подушки.
Янка долго сквозь дверь слышала стоны, крики и удары кулаком то в стену, то в кровать. Напуганная, она написала доктору письмо, напомнив ему его обещание выхлопотать для отца помощника.
Янка ни в чем не противоречила больному; напустив на себя равнодушие, она молча выслушивала его резкие, порой оскорбительные речи. Она знала, что отец страдает, и сочувствовала ему. Время тянулось медленно. Оставаясь одна, Янка думала о предложении Глоговского и понемногу склонялась к мысли о возвращении на сцену; но ее пугала какая-то неуловимая тень, — это было уже не опасение, а скорей сознание, что театр стал ей безразличен; она старалась воскресить прежнюю веру в искусство, но чувствовала, что прежняя ее страсть к сцене пропала.
— Барышня, вот что я скажу, — заметила как-то Янова, целуя ее руку.
— Говорите!
— История та, про отца Горио или как его там, что вы читали пану, это правда? Или так, для потехи выдумали? Ведь трудно поверить, чтоб такой богач отдал все дочерям, а самому не осталось даже на похороны, даже на саван, и ни одна из дочерей не пришла к нему перед смертью? Ведь такого в жизни не бывает, — продолжала кухарка и все смотрела в глаза Янки, словно хотела, чтоб та непременно подтвердила ее слова.
— Все это правда; именно так поступают дети со своими отцами, — ответила Янка, испытывая какое-то жестокое удовлетворение при виде слез, которыми налились глаза старухи.
— Плохо это, не по-божьи, таких детей четвертовать надо — ох-хо-хо! Уж коли дети так поступают со своими отцами, значит конец света близок.
— В деревнях так часто бывает. Разве вы, Янова, не знаете Соху из Луг, который роздал детям все свое имущество, а те выгнали его прочь; он теперь ходит и попрошайничает.
— Знаю, как же, — Янова вздохнула. — Уж непременно господь бог накажет их. Пошлет им бедность и таких же недобрых детей. Но они ведь только глупые мужики, а это барин, у него и денег-то столько, что дочери жили как королевы и все такие ученые; а вот, поди, тоже так поступили со своим отцом! Ой, неужто это правда; у меня от расстройства даже в сердце защемило! — И, не в силах поверить этому, Янова только покачала головой, думая о своей дочери, которая воспитывалась у господ и была ученая. — Моя Ануся так не сделала бы, нет, нет, — добавила она, утирая рукой слезы.
После этого разговора Янова заперла все двери, потушила в квартире свет и долго стояла на коленях перед висевшим над ее кроватью образом, горячо молясь за дочь.
Янку начало все раздражать: ее бесила эта старая кляча Янова с ее огромным трясущимся животом, раздражала вера Яновой в свою дочь; волновал больной отец; выводил из себя придурковатый Рох; Залеский с его глупой физиономией; Залеская, которая, несмотря на все свои артистические претензии, никак не могла уследить за собственными детьми. Все ее нервировало: она плакала, злясь на дождь, который моросил уже несколько дней подряд и не давал возможности выйти из дома; расстраивало ее и то, что она уже три раза не приняла Гжесикевича, потому что не хотела никого видеть. Она, не вскрывая, выбрасывала письма Залеской, выходила из себя оттого, что не могла принять предложение Глоговского и в то же время не имела храбрости отказаться от него.
На другой день Янка почувствовала себя бодрее: погода была хорошая, дождь перестал, светило солнце.
Орловский с трудом сполз с кровати, отправился в канцелярию, и тотчас Янка услыхала на перроне его голос. Он накричал на мужиков, возивших камень для Сверкоского, поссорился с Карасем, который невозмутимо сидел на тендере, посвистывая и болтая ногами. Он с кулаками набросился на стрелочника за его беспечность. Стрелочник, вытянувшись в струнку и взяв под козырек, попробовал оправдаться, но Орловский ударил его по лицу и помчался на другой конец станции. Он не пришел даже к обеду, велев принести себе еду вниз, в канцелярию, где он заперся и настрочил на всех кучу рапортов.
К вечеру, когда земля обсохла, Янка пошла в лес. Погода была теплая и тихая. Лес стоял неподвижно, обвеваемый чистым голубоватым воздухом. Только над болотом низко повисли мутные испарения. По мере того как Янка углублялась в чащу, ее все больше охватывала успокоительная тишина. Она шла дальше и дальше, не замечая, куда идет, ничего не видя. Она подошла к старым торфяным разработкам; земля, прогибалась под ногами, глухо гудела. Лунки черной воды, похожие на плиты полированного базальта, покрытого ржавой плесенью, сверкали среди бурых ям, окруженных желтыми, умирающими елями и сухими кистями папоротника, которые в отчаянии цеплялись за старые, истлевшие пни, высасывая из них последние соки.
Янка слонялась по лесу без цели, присаживалась на кочки размытого дождем торфа, засматривалась в прозрачную даль: на плоские холмы, уходящие волнообразной, серой полосой к горизонту, куда медленно сползало огромное багровое солнце; на бурые засохшие луга, по которым, словно змеи, скользили медные лучи; на заполненные водой ямы, посвечивающие, точно воспаленные глаза; на тонкие струйки дыма, который обволакивал кусты; на лес по другую сторону железнодорожного полотна, чернеющий скелетами обнаженных ольх, над которыми большой стаей кружилось и кричало воронье.
Янка будто со стороны смотрела на все и чувствовала горечь одиночества; вокруг нее был мир враждебный, злой и могучий; тысячи невидимых нитей связывали всех между собой и опутывали ее так, что она не могла освободиться. Она уже один раз вырвалась на свободу, опрокинула преграды, но напрасно, потому что снова она почувствовала ярмо зависимости от всего и почти знала уже, что жить иначе нельзя. Янка вздрогнула.
На болоте косили желтый тростник. До нее долетал скрежет отбиваемых кос. Этот скрежет обдал ее холодом, и в душе все смешалось; какая-то непонятная тревога сжала сердце.
Янка снова вернулась в лес и пошла, ударяя палкой по истлевшим пням, сбивая ногой мухоморы с красными шляпками. Под ногами шелестели сухие листья.
Лес умирал: желтые, как воск, березы роняли последние листья, которые, словно крупные слезы, скатывались вниз, повисали на темно-зеленых елях, алых буках и падали на серую землю, изуродованную осенью. Стволы сосен сверкали, как раскаленный на солнце янтарь. Меж деревьев просачивались солнечные лучи, окрашивая кровавым отблеском засыпающий в тишине лес.