Я была абсолютно уверена в том, что католики не принимают к себе в монастыри душевнобольных. Муж тетушки Либби как-то раз шутя рассказал насчет одной монахини, прибывшей на осмотр к Терезе. Эта монахиня постоянно слышала игру невидимых арф, и какой-то голос нашептывал ей на ухо «аллилуйя». Однако в ходе беседы с врачом она не смогла со всей уверенностью сказать, было ли звучавшее у нее в ушах слово именно «аллилуйя», а не «Аризона». Монашка была родом из Аризоны и, полагаю, провела остаток своих дней в сумасшедшем доме.
Я спрятала лицо под черной вуалью и прошла сквозь литые чугунные ворота. Мне показалось странным, что, хотя на этом кладбище похоронен мой отец, никто из нас никогда не приходил к нему на могилу. Мать даже не позволила нам присутствовать на похоронах, потому что мы с братом были тогда еще совсем детьми, а отец умер не дома, а в клинике, — и поэтому кладбище и сама его смерть всегда представлялись мне чем-то нереальным.
Позже у меня время от времени случались порывы воздать отцу за все годы, на протяжении которых я его терпеть не могла, и начать ухаживать за его могилой. В конце концов, я ведь была его любимицей, и поэтому мне подобало оплакивать его, раз уж моя мать оказалась на это не способной.
Мне думалось, если бы мой отец не умер, он научил бы меня всему, что знал о насекомых, которые были его университетской специальностью. Он преподавал бы мне немецкий, древнегреческий и латынь, которыми владел, и, возможно, я перешла бы в лютеранство. Мой отец был лютеранином, пока жил в штате Висконсин, но здесь, в Новой Англии, лютеранство было не в моде, и поэтому он превратился в довольно скверного лютеранина, а потом, как утверждает моя мать, — и в закоренелого атеиста.
Кладбище разочаровало меня. Оно было расположено за городом, в низине, на изрядно заболоченной почве, и, пока я гуляла по выложенным гравием тропкам, до меня доносились какие-то неприятные соленые запахи.
Старая часть кладбища оказалась еще куда ни шло, с ее плоскими надгробиями, письмена на которых были уже полустерты, и с покрытыми лишайником изваяниями, но довольно скоро я осознала, что отец покоится в современной части кладбища, где даты смерти помечены тысяча девятьсот сороковыми годами.
Надгробные плиты в современной части кладбища выглядели грубыми и дешевыми и то там, то тут могилы были обрамлены мрамором, что напоминало мне о продолговатых мраморных ваннах, наполненных грязью, а ржавые металлические контейнеры с искусственными цветами поднимались в том месте, где у покойника должен находиться пуп.
С серого неба пошел мелкий дождик, и я почувствовала сильнейшую тоску.
И я не могла найти отцовскую могилу.
Низкие, косматые тучи клубились у горизонта в той стороне, где было море, за пляжами и дачными поселками, и тяжелые капли дождя падали на черный плащ, приобретенный мною сегодня утром. Сырость пробирала меня до костей.
Покупая плащ, я спросила у продавщицы:
— А он водонепроницаемый?
И она ответила:
— Водонепроницаемых плащей не бывает. Он лив неустойчивый.
А когда я спросила у нее, что означает «ливнеустойчивый», она посоветовала мне приобрести заодно и зонтик.
Но на покупку зонтика у меня уже не хватало денег. Со всеми моими тратами на билеты до Бостона и обратно, на орехи, газеты и книги по психопатологии и на морские прогулки до моего родного города мои нью-йоркские заработки были уже почти исчерпаны.
Я решила покончить с собой, когда на моем банковском счету не останется ни гроша, и сегодня я потратила последние деньги на черный плащ.
И тут я увидела отцовскую могилу.
Впритык к его надгробной плите была чья-то другая, буквально впритык, как люди стоят впритык друг к дружке в помещении, где никому не хватает места. Плита была из нежно-розового мрамора, цвета консервированного тунца, и написано на ней было только отцовское имя и две даты со штришком между ними.
К изножью плиты я положила жалкий мокрый пучок азалий, которые сорвала с куста, растущего у кладбищенских ворот. Затем у меня подогнулись ноги, и я села на влажную траву. Я не могла понять, почему так громко плачу.
Но тут я вспомнила, что до сих пор не пролила по своему отцу ни слезинки.
Моя мать тоже проводила его без слез. Она только улыбалась и говорила о том, какое великодушие проявил отец, вовремя умерев, потому что, если бы он не умер, ему суждено было провести остаток своих дней парализованным калекой, а он, конечно же, и сам предпочел бы умереть, нежели влачить столь жалкое существование.
Я прижалась лицом к ледяному лику мраморной плиты и выплакала под холодным соленым дождем все свое горе, оплакала все свои утраты.
* * *
Теперь я знала, как к этому подойти.
В ту же минуту, когда машина затормозила на выезде и шум мотора затих, я вскочила с постели, быстро надела белую блузку, зеленую юбку колоколом и черный плащ. Плащ со вчерашнего дня не успел просохнуть, но скоро это перестанет иметь какое бы то ни было значение.
Я спустилась по лестнице, нашла на обеденном столе бледно-голубой конверт и вывела на обороте огромными корявыми буквами: «Я ухожу на длинную прогулку».
Я положила свое сообщение туда, где моя мать заметит его, как только вернется.
И расхохоталась.
Я ведь забыла самое главное.
Я помчалась наверх и придвинула кресло к шкафу. Взобравшись на кресло, я достала с верхней полки маленькую, наглухо задраенную зеленую шкатулку. Я могла бы открыть ее голыми руками — замочек был таким жалким — но мне хотелось проделать все хладнокровно и по порядку.
Я полезла в материнский письменный стол, открыла верхний ящик справа и достала оттуда синюю шкатулку с драгоценностями, упрятанную под надушенные ирландские салфетки. Из обитой изнутри бархатом шкатулки я достала маленький ключик. Отперла им зеленую шкатулку и достала оттуда непочатый флакончик с таблетками. Их оказалось больше, чем я рассчитывала найти.
Как минимум, пятьдесят.
Если бы я решила подождать, пока мать не выдаст их мне по штуке на ночь, мне пришлось бы прикапливать их на протяжении пятидесяти ночей. А за это время возобновились бы занятия в колледже, и возвратился бы из Германии мой брат, и вообще стало бы слишком поздно.
Я положила ключ на место, к недорогим цепочкам и колечкам, поставила шкатулку в ящик письменного стола под ирландские салфетки, возвратила шкатулку с лекарствами на верхнюю полку шкафа и передвинула по ковру кресло в точности туда, где оно стояло раньше.
Затем спустилась на первый этаж и прошла на кухню. Открыла кран и налила себе большой стакан воды. Затем, со стаканом и с флакончиком таблеток, отправилась в подвал.
Туманный, как бы подводный, свет заливал это помещение, струясь из низких подвальных окон. За старой керосиновой горелкой в стене, примерно на уровне плеча, было слуховое окно, уходившее куда-то в неизвестном направлении. И еще одна дыра, пошире, для вентиляции, присовокупленная к дому после того, как был вырыт этот подвал, ставший таинственным и таинственным образом связанным с землей прибежищем.
Несколько старых и полусгнивших поленьев преграждали путь в вентиляционное отверстие. Мне удалось чуть сдвинуть их с места. Затем я поставила стакан с водой и флакончик с таблетками рядышком на плоскую поверхность одного из бревен и начала протискиваться в дыру.
Сделать это было крайне непросто. У меня ушло много времени, но в конце концов, после нескольких безуспешных попыток, мне удалось проникнуть туда, и я поползла во тьму, как сказочный тролль.
Земля под моими босыми ногами была приветливой, хотя и холодной. Я подумала о том, сколько воды утекло с тех пор, как конкретно этот кусок почвы мог погреться на солнышке.
Затем, постепенно подтаскивая тяжелые, покрытые пылью поленья все ближе и ближе, я заложила ими вход в мою пещеру. Тьма была на ощупь толстой, как бархат. Я потянулась за флаконом и стаканом и на четвереньках и нагнув голову поползла в самый дальний угол.
Паутина, нежная, как мотыльки, касалась моего лица. Разложив на земле черный плащ, как будто свою собственную тень, я открутила колпачок с флакона и проглотила таблетки, одну за другой, запивая каждую небольшим глотком воды.
Сперва я вроде бы ничего не почувствовала, но когда во флаконе обнажилось дно, у меня перед глазами поплыли красные и синие круги. Флакон выскользнул у меня из рук, и я легла навзничь.
Наступило безмолвие, вобравшее в себя шорох гальки, шум раковин и грохот всех кораблекрушений моей жизни. И затем, уже на обрыве сознания, безмолвие отворило мне свои врата, и, предаваясь его могучей приливной волне, я заснула.
Было совершенно темно.
Я ощущала только тьму — только тьму и ничего другого, — и голова моя поднялась во тьме, ощущая ее, как головка червя. Кто-то тихонько плакал. Затем тяжелый и жесткий удар пришелся мне по щеке, обрушившись на нее, как каменная стена, и плач прекратился.