— Изумительно! — заметил капитан Сагнер, выглянувший в окно. Он охотно отошел бы прочь, но не успел, потому что под окном вынырнул откуда-то подпоручик Дуб.
Подпоручик Дуб сказал, что очень жалеет о том, что капитан Сагнер ушел, не дослушав его доводов в пользу наступления на восточном фронте.
— Если мы хотим понять грандиозный план этого наступления, — громко сказал в окно подпоручик Дуб, — мы должны представить себе, как развивалось наступление в конце апреля. Нам необходимо было прорвать Русский фронт, и мы решили, что наиболее благоприятным местом для такого прорыва является фронт между Карпатами и Вислою.
— Да я и не думаю спорить с тобой, — сухо возразил капитан Сагнер и отошел от окна.
Когда полчаса спустя эшелон продолжал свой путь в Санок, капитан Сагнер растянулся на сиденьи и притворился спящим, чтобы подпоручик Дуб забыл тем временем свои нудные объяснения «грандиозного наступления».
В вагоне, где ехал Швейк, недосчитывались Балоуна. Дело в том, что Балоун получил разрешение выскрести котел, в котором готовили гуляш. И вот в вагоне, где были погружены полевые кухни, он попал в весьма неприятное положение, потому что в тот момент, когда поезд тронулся, Балоун полетел головой вперед в огромный котел, и только ноги его торчали наружу. Однако он скоро привык к этому необычайному положению; из котла доносилось чваканье, словно там еж охотился за тараканами, а затем раздался из глубины умоляющий голос Балоуна:
— Братцы, ради бога, бросьте мне сюда краюшечку хлебца — тут еще так много соусу.
Эта идиллия продолжалась до следующей остановки, куда 11-я рота прибыла с так хорошо вычищенным котлом, что полуда блестела, как жар.
— Дай вам бог здоровья, братцы, — от души благодарил Балоун. — С тех пор как я на военной службе, в первый раз мне улыбнулось такое счастье.
И это было в самом деле так. На Любкинском перевале Балоун получил целых две порции гуляша: поручик Лукаш был так доволен тем, что Балоун принес ему из офицерского котла нетронутую порцию, что отдал ему за это добрую половину своего обеда. Балоун был вполне счастлив, болтал ногами, свесив их из вагона; и вдруг эта война показалась ему чем-то родным, чем-то близким.
Ротный кашевар стал было дразнить его, уверяя, что еще до прибытия в Санок людям будет роздан ужин и второй обед, потому что эти ужин и обед им следуют за те дни, когда они их не получили. Но Балоун только одобрительно покачивал головой и шептал:
— Вот увидите, братцы, бог нас не оставит!
Над этим все от души посмеялись, а кашевар, сидя на своей полевой кухне, затянул:
Эх, да-да! Эх, да-да,
С нами бог-господь всегда,
Он и в грязь нас низвергает,
И из грязи возвышает;
Черствый хлеб шлет на обед
И спасает от всех бед.
Эх, да-да! Эх, да-да!
С нами бог-господь всегда!
За станцией Щавной в долинах показались новые солдатские кладбища и братские могилы. С поезда виден был каменный крест с Христом без головы. Он потерял голову при обстреле железнодорожного пути.
Поезд прибавил ходу, он спешил в долину в Санок; горизонт стал шире, и по обе стороны полотна открылся вид на целый ряд разрушенных артиллерийским огнем деревень.
Близ Кулашны лежал в речке свалившийся с насыпи совершенно разбитый поезд Красного Креста. Балоун дико вытаращил глаза, удивляясь, главным образом, разбросанным в долине частям паровоза. Паровозная труба врылась в насыпь и торчала из нее, точно 28-сантиметровое орудие.
Эта картина привлекла внимание и других спутников Швейка. Больше всех волновался Юрайда.
— Да разве разрешается расстреливать поезда Красного Креста? — с недоумением вопрошал он.
— Разрешаться оно не разрешается, но делать это можно, — философски заметил Швейк. — Во всяком случае, это есть хорошее попадание, и каждая сторона потом оправдывается тем, что дело было ночью и что знаков Красного Креста не было видно. Вообще на свете очень много такого, что не разрешается, но что делать можно. Главная суть в том, чтобы попытаться — авось пройдет номер, а если не разрешается, то нельзя ли так... Во время больших маневров под Писеком вышел такой приказ, что на походе не разрешается наказывать солдат заключением в колодки. Но наш капитан сообразил, что это можно, потому что такой приказ просто смешон, ибо каждому ясно, что заключенный в колодки солдат не может следовать походным порядком. Так что он, собственно говоря, приказа не нарушил, а просто велел сажать заключенных в колодки солдат в обозные повозки и так с ними и следовал... Или вот такой случай, который был на нашей улице лет пять-шесть тому назад. Жил там в первом зтаже некто господин Карлик, а над ним — очень порядочный человек, ученик консерватории, по фамили Микеш. Этот Микеш был большой бабник и, между прочим, завел шуры-муры с дочкой господина Карлика, у которого было и экспедиционное дело и кондитерская, а в Моравии — переплетная мастерская, но только на совсем чужое имя. Так вот, когда господин Карлик узнал, что какой-то ученик консерватории волочится за его дочкой, он пошел к нему и сказал: «Я вам не разрешаю жениться на моей дочери, голоштанник вы этакий. Я вам ее не отдам!» — «Хорошо, — ответил ему господин Микеш. — Что я могу поделать если вы мне не разрешаете на ней жениться? Что мне—-разорваться, что ли?» А через два месяца господин Карлик снова пришел к нему, да вместе со своей женой, и оба в один голос ему заявляют: «Негодяй, вы обесчестили нашу дочь». — «Это верно, — отвечаем он, — я сделал ее дамой, сударыня». Тогда господш Карлик начал очень горячиться и кричать, что ведь он Карлик, говорил ему, что не разрешает ему жениться на его дочери, что не отдаст ее, но тот совершение резонно ответил, что вовсе и не собирается жениться на его дочери, а о том, что он с ней может сделать, в тот раз и речи не было. Он добавил, что и теперь об этом вовсе нет речи, пусть они не беспокоятся, он держит свое слово, и он еe совершенно не хочет, у него не такой характер, который колеблется, как былинка на ветру, — если он что-нибудь сказал, то это свято. И если бы даже его за это стали преследовать, продолжал он, он не стал бы обращать на это внимания, потому что совесть у него чиста, а его покойная мать на своем смертном одре заклинала его никогда в жизни не лгать, и он поклялся ей в этом, а такая клятва вовеки нерушима; в его семье вообще никто никогда не лгал, и в школе у него всегда была высшая отметка за поведение и благонравие. Так вот видите, многое бывает не разрешено, но все-таки это делать можно, пути могут быть разные, а волю надо иметь одинаковую.
— Дорогие друзья, — сказал вольноопределяющийся, усердно записывавший что-то в свой блокнот, — у всего плохого есть и своя хорошая сторона. Этот взорванный, наполовину сожженный санитарный поезд обогащает славную историю нашего батальона новым будущим геройским подвигом. Я представляю себе такую картину: 16 сентября, как я уже записал у себя, по несколько человек от каждой роты, с ефрейтором во главе, вызываются добровольцами, чтобы взорвать неприятельский бронепоезд, который обстреливает нас и препятствует нам переправиться через реку. Переодевшись в крестьянское платье, они с честью выполнили свою задачу… Но что я вижу? — совершенно другим тоном воскликнул вдруг вольноопределяющийся, роясь в своих заметках. — Как попал сюда наш господин Ванек?.. Послушайте-ка, господин старший писарь, какая прекрасная статья будет помещена о вас в летописи нашего батальона! Я уверен, что вы и так попадете когда-нибудь на страницы истории, но здесь это будет во всяком случае больше и лучше...
И вольноопределяющийся прочел вслух:
«Героическая смерть старшего писаря Ванека. На смелое дело взорвать неприятельский бронепоезд вызвался охотником старший писарь Ванек, переодевшийся, как и остальные, крестьянином. Он был оглушен последовавшим взрывом и, придя в себя, увидел себя окруженным неприятельскими солдатами, которые немедленно отвели его в штаб своей дивизии, где он, глядя в лицо смерти, категорически отказался дать какие-либо сведения о расположении и численности наших войск. Так как он был переодет, его приговорили к повешению как шпиона, каковое наказание, в виду его высокого чина, было заменено ему расстрелом. Приговор был немедленно приведен в исполнение у кладбищенской стены, причем доблестный старший писарь Ванек потребовал, чтобы ему не завязывали глаз. На вопрос, имеет ли он еще какое-нибудь желание, он ответил: «Передайте через парламентера моему батальону мой последний привет и скажите ему, что я умираю с твердой верой в то, что наш батальон будет продолжать свой победоносный путь. Затем скажите капитану Сагнеру, что мясной паек, согласно последнему приказу по бригаде, увеличивается до двух с половиной жестянок на человека». Так умер наш старший писарь Ванек. Своей последней фразой он нагнал панику на неприятеля, потому что тот думал, что, не допуская нашей переправы через реку, он отрезал бы нас от нашей продовольственной базы и вызвал бы таким образом голод и деморализацию в наших рядах. О спокойствии Ванека, с которым он ожидал смерти, свидетельствует то обстоятельство, что он до самого момента казни играл с неприятельскими штаб-офицерами в преферанс. «Выигранные мною деньги прошу передать русскому Красному Кресту», — сказал он, стоя уже перед направленными на него дулами винтовок. Это благородство и великодушие тронули присутствовавших при казни до слез».