Мария, Мария… Однажды она сидела за роялем, наигрывая мотивы из «Щелкунчика», и я смотрел на нее до тех пор, пока не почувствовал, что больше не могу молчать.
– Либо ты дура, Мария, самая обыкновенная дура… – взорвался я.
– Либо? Ну, продолжай же!
– Что ты за человек, Мария? Когда я слышу эту музыку, мне хочется танцевать, а ты сидишь, спокойная и равнодушная ко всему на свете! Ну что это такое? Расшевелись ты, наконец, встань, двигайся, бегай, танцуй, танцуй!
Схватив ее за руки и покружив несколько раз по комнате, я резко остановился, и девушка оказалась в кольце моих рук. Я стал целовать ее губы. Немного погодя я спросил:
– Скажи, Мария, что ты думаешь об этой войне?
Она высвободилась из моих объятий и, слегка ударив меня по губам, тихонько прошептала:
– Какой дикарь!
– Я хотел посмотреть, как ты злишься. Если бы ты знала, как меня раздражает эта твоя невозмутимая улыбка! Ты совсем непохожа на итальянку, в тебе нет кипучей жизнерадостности итальянских девушек, ты никогда не прыгаешь, не дурачишься и не смеешься без причины, как они. Нет в тебе всего этого, ты не женщина, ты мраморная статуэтка, или же ты нарочно прячешься под покрывалом своей угрюмой серьезности и исподтишка очаровываешь людей! Поди сюда, поди ко мне!
– Ты поймешь, почему я такая, когда узнаешь, сколько мне лет, – сказала в ответ Мария.
– Я лет на десять старше тебя! – возразил я.
– Я имела в виду духовный возраст – единственный возраст, который следует принимать во внимание. Может быть, ты действительно старше меня на десять лет, но все равно по сравнению со мной ты еще цыпленок.
– Цыпленок? Ну хорошо же!
И я обнял ее за талию.
– Шаловливый цыпленок! – сказала Мария и улыбнулась все той же улыбкой – спокойной и немного грустной.
– Ты мне так и не ответила, когда я спросил, что ты думаешь об этой войне.
– Война… война… Как ты хорошо целуешься! Война – страшное зло. Я женщина, поэтому я могу понять поцелуи мужчин, но я никогда не пойму их кровавых страстей. К чему вся эта резня? Мой брат в плену, он был солдатом…
Глаза девушки наполнились слезами.
– Ты меня, конечно, извини, – снова начал я. – Но ведь эту войну затеяли твои фашисты.
– А какое отношение к ним имею я? – вспыхнула Мария. – Мой брат не фашист, и отец мой тоже не фашист. Отец любит вырезать трости и петь под концертино по вечерам. Я люблю свой рояль, я всегда была свободной и беспечной и никогда не думала о политике. Я ненавижу фашистов, я родилась в год подписания Версальского договора и потом всю жизнь прожила в Индии. Я не сочувствую Муссолини. Единственное, что он сделал для меня, – помешал мне давать уроки музыки.
Слезы стояли в ее глазах.
– Зачем ты говоришь все это мне? Я ведь не из полиции.
– Со мной все обращаются как полицейские, – с горечью ответила Мария. – Я уже привыкла к этому. Наша ошибка заключалась в-том, что мы за распеванием веселых песенок, за игрой на концертино не находили времени для политики и сами не заметили, как развязали руки фашизму.
Голос Марии прервался. Я нежно коснулся ее подбородка и сказал:
– Ну ладно, забудем это. Все равно, это ведь еще не последняя война. Если мы с тобой проживем еще лет двадцать пять – тридцать, то обязательно увидим новую войну, намного более страшную и отвратительную. Эта война навсегда покончит с фашизмом, но ведь она не разрешит сложнейших проблем взаимоотношений между Востоком и Западом… Потом нужно помнить и о том, что этот мир не может заложить основ социалистического общества, а пока не будет построено такое общество, человек не может по-настоящему бороться против голода, болезней и невежества… Сыграй-ка лучше «Лунную сонату», девочка, и давай хоть ненадолго перестанем думать о том, что мы живем в трудное время, когда так далеки от человечества все самые светлые идеалы…
Мария вытерла слезы и села к роялю.
Была лунная ночь. После ужина мы с О'Брайеном вышли на веранду, и каждый из нас начал строить в своем воображении волшебные замки сказочной страны фей. Я перенесся в прекрасный дворец, стоявший посредине озера, окруженного со всех сторон снежными вершинами. Во дворце я видел себя, и Марию, и огромный рояль из серебра… Платье Марии было заткано чудесными цветами… Никого… только мы вдвоем… я и Мария… и… больше никого… О дурак! Люди с голоду умирают, два сира муки стоят целую рупию, а здесь господин изволит мечтать о серебряных роялях и о дворцах посреди озера!
Озеро! Дворец! И всегда так получается – прекрасные сны разбиваются быстро и неумолимо. Но почему человек видит эти прекрасные сны? Что за странное создание – человек! Вот Абдулла, он тоже человек, он тоже видел прекрасные сны, он и теперь еще день и ночь мечтает о будущем своего сына. Почему так дорог человеку его мир мечтаний? И почему он не пытается воплотить их в жизнь? Если бы земля и все ее богатства принадлежали всем, как солнце, вода, луна и воздух, тогда бы каждая хижина превратилась в стеклянный дворец, сверкающий волшебными мечтами. Почему же люди не добиваются этого? Почему они действуют поодиночке, а не сообща? Неужели они не могут понять таких простых вещей?
О'Брайен стряхнул пепел с сигары и сказал:
– Умер сын Генри Форда.
– Ну и что? – спросил я. – Повлияло это как-нибудь на производство автомобилей? Или, может быть, по случаю его смерти шелковица перестанет давать плоды?
– Нет, не в этом дело, – задумчиво ответил О'Брайен. – Просто я подумал о том, что он был единственным сыном Форда, того самого Форда – одного из столпов американского капитализма. Вот я и думаю – а счастлив ли этот столп? Был ли он счастлив, будет ли?
Зачем ему все эти деньги? На что он может их потратить, если он в день не осиливает двух бисквитов со стаканом молока?
– Генри Форд очень большой человек. Он столько работает, что у него на еду, наверное, просто времени не остается.
– А Эверест очень высокая гора. Каждый из них двоих велик по-своему, но величие Форда – искусственное, и сам он – смертен, а Эверест в своем величии похож на невинного ребенка, играющего в снегу. Эверест – вечен.
– А Ганди? Что вы думаете о нем? – поинтересовался я.
– Было время, когда я ненавидел черных, а иногда эта ненависть поднимается во мне еще и сейчас. Мне не нравится цвет их кожи, не нравится их приниженность, их льстивые манеры. Я всегда считал и продолжаю считать, что они все хитры, как кошки, и лживы, как лисы. Что касается негров, то я долго вообще отказывался признавать их людьми. Ганди тоже черен, поэтому он никак не может стать другом белого человека. Я слышал от многих, что Ганди чист душою, как Иисус Христос, – я не согласен с этим. Ваш Ганди – заклятый враг всей белой расы.
– Но ведь он пытается добиться только того, чтобы Индией правили сами индийцы! – возразил я.
О'Брайен перегнулся через перила веранды и тихо проговорил:
– Может быть, я не совсем беспристрастен в своих чувствах – я ведь тоже белый. Поймите, в настоящее время Ганди создает для нас невероятные затруднения. Вся Индия в огне, а мы должны бороться и с этим и г японцами одновременно.
Как раз в эту минуту до нас донеслись громкие звуки горна и стук лошадиных копыт – мимо нашей веранды скакал отряд английской кавалерии. Всадники были вооружены, впереди скакали два горниста.
Отряд проскакал мимо нас и умчался в горы.
– Недоверие порождает недоверие, – заметил я. – Это закон жизни. Англичане не верят Индии, а индийцы не верят в то, что англичане относятся к ним справедливо и сочувственно. В Гульмарге нет никаких волнений, а все же отряды рыщут по горам, переезжая от одного бунгало к другому, смотрят, как бы какой-нибудь конгрессист не вздумал бросить бомбу!
Со стороны Серклар-род показались две парочки. Они медленно шли в нашу сторону, облитые лунным светом. Внизу мисс Джойс тоскливо пела народную песню своего родного Ланкашира, а ее очередной любовник пьяно бормотал:
– Дорогая, я т-тоже из этого, как его, из Л-ланка-шира…
Одна из парочек была теперь совсем близко. Юноша обнял свою спутницу, которая в неверном лунном свете казалась белой статуэткой, и нежно ее целовал.
Женщина внизу вдруг расплакалась.
– Я хочу домой, хочу на родину, мой мальчик, мой дорогой, увези меня!
– Человек еще не освободился от географии любви, – заметил О'Брайен. – Ганди – индиец, поэтому он любит Индию. Эта женщина родом из Ланкашира, вот ее и тянет в Ланкашир, хотя по сравнению с Гульмаргом этот ее Ланкашир…
О'Брайен покачал головою и умолк.
– Позавчера я встретил в лавке одну англичанку, портниху, – сказал я. – Она член лейбористской партии, и, когда мы с нею стали говорить о Ганди, она говорила о нем и хорошее и плохое. Ей кажется, что и в Гульмарге могут начаться беспорядки, и она говорит, что те, кто сегодня приносит нам продавать мед, лепешки и репу, завтра могут наброситься на нас с палками. Она говорит, что предпочла бы все же быть убитой соотечественниками, а не чужими ей людьми!