Теперь она сидит, чуть наклонившись вперед, обхватив, словно ей холодно, локти, глядя на воду. И начинает плакать. Никакие чувства не отражаются на ее лице. Слезы медленно стекают по щекам из-под темных очков. Она не пытается их стряхнуть.
Бел зовет из-под дерева, от розовой клетчатой скатерти с разложенной по ней charcuterie[13], длинными батонами, сыром, ножами, пикниковыми винными стаканчиками; яблоками и апельсинами, тремя баночками шоколадного мусса для детей.
Отвечает Кандида.
– Ну мам! Мы еще не готовы!
Однако Поль что-то шепчет ей, Сэлли поворачивается, белея тонким телом, течет – теперь она: девушка-Т – в сторону Бел; за нею и Эмма, младшая из дочерей, припускается, обгоняя Сэлли, бегом, и маленький Том переходит на бег, как будто еда вот-вот бесследно исчезнет. Двое мужчин и Кандида, несущая пластмассовую коробку с семью пойманными раками, сетуют, что вот, еще бы один, и получил бы каждый по раку на ужин, надо будет, как поедим, опять половить. Да, да, конечно. Все голодны. Поль спохватывается – вино, возвращается туда, где оно охлаждается; бутылка «Мускаде» sur lie; другая, «Грос-Плант», подождет.
– Кому «коки», поднимите руки!
Они сидят и полулежат, взрослые, дети, вкруг скатерти. Стоит, возясь со штопором, один только Поль. Питер легонько шлепает по попке Сэлли, потянувшуюся, стоя на коленях, вперед, чтобы налить детям «коки».
– Вот это жизнь!
– Будь добр!
Питер целует Сэлли в голый бок и поверх ее спины подмигивает Тому.
Аннабел кричит:
– Кэти? Поесть!
Следом Кандида с Эммой:
– Кэти! Кэти!
– Ну, будет. Когда захочет, придет.
Эмма говорит:
– Может, тогда все уже кончится.
– Конечно, с такой свиньей, как ты.
– Я не свинья!
– Еще какая!
– Кэнди!
– Все равно, свинья, – и пригибается, уклоняясь от сестриной руки. – Сначала гостей угощают.
Бел:
– Дорогая, помоги папе, подержи стаканы.
Сэлли через скатерть улыбается Эмме; более миловидной, робкой и тихой из девочек; хотя, может быть, она лишь выглядит такой по контрасту с ее якобы взрослой малявкой-сестрой. Если бы только Том… она намазывает ему pâte[14] на кусок хлеба, малыш с подозрением следит за нею.
– Мм. Выглядит божественно.
Эмма спрашивает, можно ли дать немного и ракам. Питер хохочет, девочка обиженно надувается. Кандида объясняет сестре, какая та дура. Бел пересаживает Эмму к себе под бок. Поль смотрит на сгрудившиеся вверх по течению валуны, затем переводит взгляд на Бел. Та почти неприметно кивает.
– Пап, ты куда?
– Пойду, тетю Кэти поищу. Она, наверное, заснула.
Кандида скашивается на мать.
– Небось, опять ревет.
– Дорогая, займись едой. Пожалуйста.
– Она все время ревет.
– Да. И Питер с Сэлли ее понимают. Мы все понимаем. И не собираемся это обсуждать.
Повернувшись к Сэлли, она состраивает moue[15], та улыбается. Питер разливает вино.
– Мам, а мне можно?
– Только если перестанешь болтать.
Поль стоит на первом валуне, оглядывает ущелье. Потом исчезает. Все едят.
Питер:
– А вот эта штука, доложу я вам, великолепна. Что это?
– Rilletes [16]?
Кандида встревает:
– Разве ты его раньше не ел?
– Ее, – говорит Бел.
– Мы ее каждый день едим. Почти.
Питер хлопает себя по лбу.
– Опять вляпался. И ведь прямо перед заключением самой крупной в его жизни сделки. Они вдруг узнали. Что он никогда не ел Rilletes, – Питер кладет бутерброд на скатерть, закрывает руками лицо. Рыдание. – Простите меня, миссис Роджерс. Мне не место за вашим столом. Я не должен был позволять себе сесть за него.
Они слышат, как Поль выкликает в ущелье Кэти. Питер испускает еще одно театральное рыдание.
Бел говорит:
– Видишь, что ты наделала.
– Да он дурака валяет.
– Питер очень ранимый.
Сэлли подмигивает Кандиде:
– Как носорог.
– Можно мне еще? – спрашивает Том.
– Еще, пожалуйста.
– Пожалуйста.
Питер, вращая глазами, глядит сквозь пальцы на Кандиду. Внезапно она вновь обращается в ребенка, прыскает и тут же заходится в кашле, подавившись. Эмма блестящими глазами следит за ними и тоже начинает хихикать. Маленький Том смотрит, не утратив серьезности.
Поль замечает розовую рубашку Кэтрин еще до того, как доходит тропой туда, где она спустилась к воде. Он не произносит ни слова, пока не оказывается прямо над ней.
– Поесть не хочешь, Кэти?
Не оборачиваясь, она трясет головой, потом тянется к лежащим за нею на камне темным очкам, надевает их. Немного помявшись, Поль спускается к ней. Миг, и он протягивает руку, касается ее розового плеча.
– Если б мы знали, что делать.
Она смотрит на воду.
– Так глупо. Взяло вдруг и накатило.
– Мы понимаем.
– Я бы тоже хотела.
Он присаживается за нею на камень, полуотвернувшись.
– Поль, у тебя не найдется сигареты?
– Только «Галуаз».
Она берет сигарету из пачки, которую Поль вытаскивает из нагрудного кармана рубашки; склоняется над спичкой, втягивает дым, выдыхает его.
– Ничего ведь пока не случилось. Я все еще жду. И знаю, будет как будет. И ничем не могу помочь.
Поль наклоняется, уперев локти в колени; кивает, как будто такого рода фантазии вполне разумны, как будто и он разделяет их. Такой милый: и очень старается, собственно, он вечно старается. Делай, как я, – будь мягким, будь мужчиной, довольствуйся тем, что имеешь: тиражами, если не славой. Даже после всех этих лет – короткая бородка, хорошо очерченный рот, наводящий на мысль об аскетизме, изысканности, строгости интеллекта; а не одной только благопристойности, посредственности, работе спустя рукава.
– Кэти, ты не из тех, к кому стоит соваться со штампами. А это связывает нам, бедным смертным, языки, – на миг она клонит голову. – Что ты улыбаешься?
Она смотрит на свои руки.
– Вы боги, ты и Бел. Это я – бедная смертная.
– Потому что мы верим в штампы?
Она снова слабо улыбается; молчит, потом произносит, чтобы порадовать его:
– Бел меня расстроила. Хоть это и не ее вина. Я вела себя с этими двумя, как надменная сучка.
– Что она сказала?
– Вот это.
– Ты страдаешь. Мы понимаем, как тебе трудно.
Она опять выдыхает дым.
– Я лишилась чувства прошлого. Все – в настоящем, – впрочем, она трясет головой, словно говоря – все это до того расплывчато, что уже и бессмысленно. – Прошлое помогает отыскивать оправдания. А вот когда тебе некуда укрыться от…
– Разве будущее помочь не способно?
– Оно недостижимо. Человек прикован к настоящему. К тому, что он есть.
Поль подбирает камушек, бросает в воду. Западня, дыба; когда читаешь людей, как книги, и видишь их яснее, чем они себя.
– Быть может, самое лучшее – рвать вот так оковы, чем принуждать себя вести… – и он обрывает фразу.
– Вести себя нормально?
– По крайности, делать вид.
– На манер мистера Микобера[17]? Что-нибудь да подвернется?
– Дорогая моя, хлеб насущный это ведь тоже штамп.
– Для него нужен голод.
Поль улыбается.
– Ну, определенного сорта голод тебя не покинул, не так ли? По крайности, в виде потребности разочаровывать нас, тех, кто хочет тебе помочь.
– Поль, клянусь, я каждое утро… – она умолкает. Оба сидят рядышком, глядя на воду.
Поль мягко произносит:
– Дело не в нас, Кэти. В детях. Понемногу проникаешься потребностью всех ограждать. Хоть они этого и не понимают.
– Я стараюсь. Особенно при них.
– Я знаю.
– Все это из-за полной утраты силы воли. Из-за чувства, что тебя может свалить с ног пустейшая фраза. Любая случайность. И ты опять ни в чем не уверена. Пытаешься понять – почему. Почему я? Почему он? Почему это? Почему все?
– Я хотел бы, чтобы ты попыталась все описать.
– Не могу. Невозможно описать то, чем живешь, – она швыряет окурок в воду; затем решительно спрашивает: – Вы с Бел боитесь, что я могу попытаться покончить с собой?
Он недолго молчит, потом:
– А следует?
– Нет. Но вы не задумывались о том, что означает эта моя неспособность?
И на сей раз он отвечает не сразу, размышляет.
– Мы надеялись, что она означает только хорошее.
– Я думаю, на самом деле она означает, что я себе нравлюсь такой. Той, какой стала, – она смотрит на него: голова римлянина, глядящего в воду; мудрый сенатор, жалеющий, что отправился искать ее. – В сущности, мне нужна взбучка. Нагоняй. А не ласковые разговоры.
Поль выдерживает паузу.
– Жаль, что мы такие разные люди.
– Я не презираю тебя, Поль.
– Только мои книги.
– А, ладно, этому ты можешь противопоставить тысячи и тысячи счастливых читателей, – говорит она. – Презирай я тебя, я бы не завидовала так Бел.