— А что такое «Розамунда»? — спросила она.
— Розамунда была кипрской принцессой, мадемуазель, а Кипр — это остров.
— Вот как! А Шуберт — где это?
— Шуберт не остров, мадемуазель. Шуберт был моим соотечественником и писал музыку. И играл на рояле, как я.
— А, значит, Шуберт человек. Не знаю такого, никогда о нем не слыхала.
— Очень жаль, мадемуазель. Он таки был талантлив. Вам, наверное, придется больше по вкусу вот это, — и он забренчал песенку:
Господа студенты
В кабачок идут,
Там они канкан
Танцуют и поют,
— умышленно фальшиво играя мотив и аккомпанируя на басах в совсем другой тональности, — сплошное издевательство!
— Да, это мне больше нравится. Звучит как-то веселее, знаете. Это тоже сочинил кто-нибудь из ваших соотечественников? — спросила она.
— Упаси боже, мадемуазель!
Все расхохотались, но не над Трильби, а над Свенгали. А самое смешное (если это вообще смешно) состояло в том, что она говорила совершенно искренне.
— Вы любите музыку? — спросил ее Билли.
— О, еще бы! — отвечала она. — Мой отец пел как птица. Он был образованным джентльменом, мой отец. Его звали Патрик Майкл О'Фиррэл, он учился в Кембриджском университете, в Тринити-колледже. Он часто пел «Бен Болта». Вы знаете песню про Бен Болта?
— Да, я ее хорошо знаю, — сказал Маленький Билли, — премилая песенка!
— Я могу ее спеть, — сказала мисс О'Фиррэл, — хотите?.
— О, конечно, если вы будете так любезны.
Мисс О'Фиррэл бросила окурок на пол, продолжая сидеть на помосте скрестив ноги, положила руки на колени, широко расставила локти, посмотрела в потолок с нежной, сентиментальной улыбкой и запела трогательную песню:
Ты помнишь Алису, мой старый Бен Болт?..
И темные волны кудрей…
Подчас слишком глубокое и горестное не вызывает слез, а слишком карикатурное и смешное не вызывает смеха. Так было и с пением мисс О'Фиррэл.
Из ее широкого рта лился поток звуков не оглушительных, но столь мощных, что казалось, они льются отовсюду, отзываясь эхом во всех уголках мастерской. Она приблизительно следовала за рисунком мелодии, повышая и понижая голос в нужных местах, но так отчаянно фальшивила, что это была не песня, а бог знает что! Она все время как бы сознательно уклонялась от правильного мотива и ни разу не взяла ни одной верной ноты даже нечаянно — по-видимому, у нее совсем не было музыкального слуха. Она была лишена его, хотя и обладала чувством ритма.
Она кончила петь. Воцарилось неловкое молчание.
Слушатели недоумевали, не зная, пела ли она всерьез, или в шутку. Можно было предположить, что она издевалась над Свенгали за дерзко исполненную им песенку о студентах. Если так, то она великолепно отплатила ему той же монетой, и в больших черных глазах Свенгали зажегся мстительный огонек. Он сам так любил насмехаться над другими, что терпеть не мог, когда смеялись над ним, — он не выносил насмешек!
Наконец Маленький Билли сказал:
— Благодарим вас. Превосходная песня.
— Да, — сказала мисс О'Фиррэл: — К сожалению — единственная, которую я знаю. Ее певал мой отец, вот так, запросто, после очередного стакана грога, когда он был навеселе. И люди вокруг плакали, да и сам он, бывало, плакал, когда пел. А я никогда не плачу. Некоторые считают, что я не умею петь, но, должна сказать: иногда мне приходилось петь «Бен Болта» по шесть, по семь раз подряд у многих художников. Я, знаете, каждый раз пою эту песню по-новому — не слова, но мотив. Не забудьте, я пристрастилась к пению совсем недавно. Вы знаете Литольфа? Он ведь настоящий композитор, и вот на днях он пришел к Дюрьену, и я спела при нем «Бен Болта». И что бы вы думали? Он сказал, что даже мадам Альбони не смогла бы взять таких высоких или таких низких нот, как я, и что голос ее наполовину меньше моего. Он поклялся, что это правда! Он сказал, что мое дыхание такое же естественное и правильное, как у ребенка, и что мне недостает только умения управлять своим голосом. Вот что он сказал!
— О чем она говорит? — спросил Свенгали.
И она повторила ему все слово в слово по-французски — на том образном французском языке, которым говорят парижане. Правда, она говорила отнюдь не так, как говорят в «Комеди Франсэз» или в Сен-Жерменском предместье. Язык ее был своеобразен и выразителен — забавен, но без малейшей вульгарности.
— Черт возьми! А ведь Литольф прав, — сказал Свенгали. — Уверяю вас, мадемуазель, я никогда не слыхал такого голоса, как у вас. Вы обладаете исключительным дарованием.
Она зарделась от удовольствия, а остальные про себя сочли его наглецом за то, что он насмехается над бедной девушкой. Осудили они и господина Литольфа.
Она поднялась, смахнула крошки с шинели, сунула ноги в шлепанцы Дюрьена и сказала по-английски:
— Ну, мне пора идти. Жизнь не только забава, а это очень жаль, право! Но какая разница, если все-таки на свете хорошо живется!
Уходя, она остановилась перед картиной Таффи — на ней был изображен тряпичник с фонарем и куча разного хлама. Ведь Таффи был или считал себя в те дни убежденным реалистом. Впоследствии он изменил своим убеждениям и теперь пишет лишь королей Артуров, разных Джиневр и Ланселотов и всяких средневековых красавиц.
— Корзина тряпичника прикреплена немного низко, — заметила она. — Разве он сможет открыть крышку своим крючком и сбросить в корзину тряпки, если корзина висит так низко за его спиной? И на нем не те башмаки, и фонарь не тот, — тут все не похоже на правду.
— Боже мой! — сказал, вспыхнув, Таффи. — Вы, кажется, хорошо знакомы с этой темой! Как жаль, что вы не живописец!
— Ну вот, вы и рассердились! — сказала мисс О'Фиррэл. — Ай, ай!
Она подошла к двери и задержалась на пороге, добродушно оглядывая всех.
— Какие у вас троих красивые зубы. Это, наверное, оттого, что вы англичане и чистите их дважды в день! Я тоже. Трильби О'Фиррэл — так меня зовут — улица Пусс Кайю, сорок восемь. Позирую для ансамбля; если захочу — могу сходить за покупками; делаю все что придется. Не забудьте! Благодарю вас всех, до свиданья.
— Оригинальная особа! — сказал Свенгали, когда она ушла.
— По-моему, она прелестна, — сказал Маленький Билли, юный и нежный. — О боже, да ведь у нее ноги ангела! Как мне жаль, что ей приходится позировать обнаженной. Я уверен, что она порядочная девушка.
И в несколько минут острием старого циркуля он нацарапал на красноватой стене очертание ноги Трильби, пожалуй еще более совершенной и поэтичной, чем оригинал.
Каким бы беглым ни был этот маленький эскиз, но по обаянию, по необыкновенному сходству, по тонкости, с которой Маленький Билли сумел передать свое впечатление, — это было произведением мастера. Нога эта могла принадлежать только одной Трильби, и никто, кроме Маленького Билли, не мог бы нарисовать ее так вдохновенно.
— А что такое «Бен Болт»? — поинтересовался Джеко.
И тогда Таффи усадил Билли за рояль и заставил пропеть эту песню. Тот спел ее очень мило, приятным, глуховатым баритоном. Таффи и Лэрд выписали рояль из Лондона, с большими издержками, только для того, чтобы их юный друг имел возможность проявлять свои музыкальные способности для собственного удовольствия и на радость своим друзьям. Рояль принадлежал покойной матери Таффи.
Не успел Билли пропеть второй куплет, как Свенгали вскричал:
— Какая прелесть! А ну, Джеко, сыграйте нам эту песню!
И, положив свои большие руки на клавиши, поверх пальцев Маленького Билли, он столкнул его с табурета своим крупным костлявым телом, сел за рояль и заиграл великолепное вступление. После дилетантской игры Билли звуки, которые Свенгали извлекал из инструмента, поражали своим многообразием, мощью и богатством.
Джеко любовно прижал к груди свою скрипку, закатил глаза и заиграл эту простую песню так, как ее, наверно, никто никогда раньше не играл, — с такой страстью, так вдохновенно и певуче! И они стали варьировать мелодию, переделывать ее, всячески жонглировать ею то в одной тональности, то в другой. Свенгали вел Джеко за собой, играл прелюдии, многоголосные фуги, импровизировал на басах и дискантах, громко и тихо, в миноре и в мажоре, отрывисто и глухо, адажио, анданте, аллегретто, скерцо. Он выявил до конца все, что в песне было прекрасного. Он играл до тех пор, пока его изумленные слушатели чуть не опьянели от восторга. Властный Бен Болт, и чрезмерно чувствительная Алиса, и его уступчивый друг, и старый учитель, и давно умершие школьные товарищи, и деревенское крылыцо, и мельница, и серая гранитная плита.
И милый сердцу уголок.
Где серебрился ручеек,
— все выросло в необычайную, благородную эпическую поэму, о которой и не помышлял тот неизвестный, кто сложил слова и мотив этой безыскусственной песни. Она трогала много простых сердец в Англии, а среди них когда-то и сердце пишущего эти строки, — о, как давно, давно это было!