— Канальство! Он хорошо играет, этот Джеко! А? — сказал Свенгали, когда они довели свою изумительную обоюдную импровизацию до апофеоза и завершения.
— Он мой ученик! Я заставляю его петь на скрипке — и будто сам пою! Ах, если б у меня был хотя бы маленький голос, я бесспорно стал бы первым певцом в мире! Но мне не дано петь! — продолжал он. (Я буду передавать его речь по-английски, не пытаясь воспроизвести его акцента. Он не выговаривал множество букв, произносил «б» как «п», а «д» как «т» и «г» как «х», уродуя мягкий, благозвучный французский язык.)
— Я не умею ни петь, ни играть на скрипке, но зато умею учить, правда, Джеко? И у меня есть ученица, не так ли, Джеко? Маленькая Онорина. — Тут он оглядел всех с неприятной усмешкой. — Мир еще услышит когда-нибудь о маленькой Онорине! Слушайте все, вот как я учу петь маленькую Онорину! Джеко, проаккомпанируй мне пиччикато!
И он вытащил из кармана маленький складной флажолет (очевидно, собственного изделия), свинтил его и приложил к губам. На жалком своем инструменте он начал играть «Бен Болта», а Джеко, глядя на своего маэстро обожающим, преданным взором, стал аккомпанировать ему на скрипке, играя на струнах не смычком, а пальцами, как на гитаре.
Бесполезно пытаться передать словами красоту, глубокое чувство, грацию, властный пафос и страсть, с которыми этот поистине гениальный артист исполнил эту бедную мелодию на своей жалкой дудочке (ибо его самодельный флажолет был немногим лучше) — с пронзительной, трогательной, волнующей нежностью. Он играл то громко, то тихо, и слышались в его игре то вопли отчаянья, то как бы мягкий шепот, мелодичное дыхание, звуки более певучие, чем самое человеческое пение, — играл с совершенством, превзойти которое не мог и сам Джеко, великолепный скрипач, мастерски владевший инструментом, который по праву считается королем инструментов!
Свенгали так играл, что слеза, стоявшая в глазах Маленького Билли во время игры Джеко, теперь задрожала у него на ресницах и вдруг тихо покатилась по носу. Подпершись кулаком, он украдкой смахнул ее мизинцем и закашлялся глухо и неестественно, делая вид, что ничего не случилось!
Никогда не слыхал он подобной музыки и не подозревал о ее существовании. Покуда она длилась, он сознавал, что глубже постигает все прекрасное и печальное, познает самую суть вещей и горестную их мимолетность, глядит за темную завесу, отделяющую нас от вечности, — смутное, космическое видение… оно растаяло, когда музыка умолкла, оставив по себе неизгладимое воспоминание и страстное желание выразить однажды все эти ощущения пластическими средствами его собственного прекрасного искусства.
Кончив играть, Свенгали посмотрел исподлобья на своих ошеломленных слушателей и сказал:
— Вот как я учу петь маленькую Онорину, а Джеко играть на скрипке; вот каким образом я преподаю бельканто. Оно было утеряно, бельканто, но я нашел его в сновидениях — я, и никто другой, я, Свенгали, я, я, я! Но довольно музыки, давайте играть на чем-нибудь другом, давайте играть в это! — вскричал он, вскакивая с табурета, и, схватив рапиру, с силой вонзил ее в стену. — Подите сюда, Билли, я научу вас еще кой-чему, чего вы не знаете…
Маленький Билли снял с себя куртку и жилет, надел маску, перчатку, башмаки для фехтования, и между ними начался поединок — «бой холодным оружием», как благородно именуют его во Франции. Билли потерпел полное фиаско. Свенгали не знал приемов, однако фехтовал хорошо.
Затем наступил черед Лэрда, ему тоже досталось, но за ним на арену выступил Таффи и восстановил честь Великобритании, как подобало бывшему британскому гусару, полностью оправдав свое прозвище Знатный Малый. Ибо Таффи благодаря длительным, усердным занятиям в лучших фехтовальных школах Парижа, а также благодаря своим природным данным, мог померяться силой с лучшим учителем фехтования во всей французской армии — и Свенгали получил по заслугам.
А когда настало время покончить с забавами и приняться за дело, явились еще гости — французы, англичане, швейцарцы, немцы, американцы, греки. Распахнули окна, раздвинули занавеси, мастерская наполнилась воздухом и светом, и остаток дня прошел в полезных занятиях атлетикой и гимнастикой, пока не настал обеденный час.
Но Маленький Билли, насытившись за день фехтованием и гимнастическими упражнениями, стал развлекаться тем, что зарисовал цветными карандашами очертание ноги Трильби на сцене, дабы недавнее впечатление не улетучилось, — оно все еще было таким живым и ярким, несмотря на то, что родилось от случайного взгляда, от случайного каприза судьбы!
Вошел Дюрьен, заглянул через его плечо и воскликнул:
— Вот как! Нога Трильби! Вы рисовали с натуры?
— Нет.
— По памяти?
— Да.
— Поздравляю! У вас счастливая рука. Хотел бы я уметь так рисовать! То, что вы сейчас сделали, — маленький шедевр, право, дорогой мой! Но вы начинаете слишком выписывать его. Умоляю вас, не трогайте больше рисунка, не надо!
Маленький Билли был очень польщен и больше не притрагивался к своему эскизу: ведь Дюрьен был великий скульптор и сама искренность.
А потом — нет, я позабыл, что именно произошло в тот день после шести часов.
Если погода стояла хорошая, они веселой гурьбой шли обедать в ресторан «Короны», хозяин которого, папаша Трэн (на улице Брата Короля), отпускал отличные кушанья и напитки за двадцать современных су или за один франк времен Империи. Вкусные, сытные супы, аппетитные омлеты, чечевица, красные и белые бобы, мясо, такое поперченное, приправленное и благоуханное, что трудно было угадать — говядина это или баранина, дичь или свежая рыба (а может быть, и несвежая), — ведь никто над этим особенно не задумывался.
Там подавали совершенно такой же салат, редиску и сыры гриэр или бри, как у «Трех Братьев Провансальцев», в ресторане через улицу (но не такое же сливочное масло!). А запивали все это обильным количеством вина в деревянных кружках, и если вино случайно проливалось, то на скатерти оставались пятна изысканного синего цвета.
Вы сидели бок о бок с натурщиками и натурщицами, со студентами юридического или медицинского факультета, с художниками и скульпторами, с рабочими, с прачками и гризетками и отлично чувствовали себя в их компании и шлифовали ваш французский язык, если у вас был обычный английский акцент, и даже ваши манеры, если они были чрезмерно британскими. Вечера вы невинно проводили за бильярдом, картами или домино в кафе «Люксембург» на противоположной стороне улицы; или в театре Люксембург на улице Мадам, где в смешных фарсах высмеивались карикатурные англичане; или еще лучше, в саду при кабачке «Жарден Бюлье» (около кафе «Клозри де Лила») и смотрели, как студенты пляшут канкан, и старались сплясать его сами (что дается не так-то легко); или, что было лучше всего, отправлялись в театр Одеон на какую-нибудь пьесу классического репертуара.
А если стояла хорошая погода, да притом была суббота, Лэрд надевал галстук и еще кое-что из принадлежностей туалета, и три друга шли под руку в отель на улицу Сены, где Таффи снимал комнату, и ждали, пока он не примет столь же приличный вид, как и Лэрд, что отнимало не слишком много времени. А затем (Маленький Билли выглядел всегда прилично одетым) они — все трое под руку, высокий Таффи посередине — шли по улице Сены, переходили через мост по направлению к Ситэ, заглядывали в Морг и направлялись дальше по набережной вдоль левого берега Сены к Новому мосту на запад. По дороге они заходили в лавки, где продавались картины и гравюры, и в лавчонки с разным старьем, — иногда они делали какую-нибудь удачную покупку. Потом переходили на другую сторону улицы, где у парапета набережной тянулись лотки букинистов, и рассматривали старые книги, торговались и даже покупали за бесценок одну-две из совершенно никому не нужных, с тем, чтобы никогда не прочитать и даже не раскрыть их.
На середине моста Искусств они останавливались у перил, чтобы посмотреть на восток, в сторону древнего Ситэ и Собора Парижской богоматери, мечтая о том, чего не выразишь словами, и пытаясь все же найти подходящие слова. Затем, обернувшись к западу, они глядели на пылающее небо и на расстилавшиеся перед ними Тюильри и Лувр, множество мостов, Палату депутатов, — а река в закатном золоте текла вдаль, то суживаясь, то расширяясь, вилась между Пасси и Гренель и текла все дальше, к Сен-Клу, к Руану, к Гавру, может быть до самой Англии, куда в данную минуту им вовсе не хотелось. И они пытались выразить словами, как необыкновенно хорошо жить на свете, когда живешь в этом городе, и особенно сейчас, в этот самый день, год, столетие, именно на этом этапе их собственной смертной и преходящей жизни.
А потом — под руку и весело болтая, через двор Лувра и его позолоченные ворота, которые так великолепно сторожат беззаботные императорские зуавы, — под своды улицы Риволи и дальше до улицы Кастильон, где на углу они останавливались перед зеркальной витриной большой кондитерской. Жадным взором смотрели они на великолепнейший выбор конфет, облизываясь на разные пралине, драже, каштаны в сахаре, на леденцы и марципаны всех сортов и всех цветов радуги, такие же восхитительные на вид, как праздничная иллюминация!