Ласковая сдержанность, с которой молодые люди встретили неосторожное это признание, успокоила благодушного немца. Хозяин помог проезжим разобрать одну из двух постелей и, когда все было устроено как можно лучше, пожелал им спокойной ночи и отправился на боковую. Фабрикант и подлекари пошутили над своими своеобразными подушками. Проспер подложил под голову две шкатулки с набором хирургических инструментов — свою собственную и своего друга, — то ли для того, чтобы возместить отсутствие валика в изголовье, то ли от избытка осторожности, а Вальгенферу подушкой служил его баул.
— Ну вот, мы с вами оба будем спать на нашем богатстве: вы на своем золоте, а я — на хирургических ножах! Любопытно, принесут ли мне мои ножи столько золота, сколько нажили вы?
— Будем надеяться! — сказал фабрикант. — Трудом в честностью всего добьешься. Только запаситесь терпением.
Вальгенфер и Вильгельм заснули скоро. Но Проспер не мог сомкнуть глаз: то ли жесткая постель была причиной этой бессонницы, то ли крайняя усталость, а быть может, роковой поворот, совершавшийся в его душе. Мысли его неприметно обратились к дурному. Он все думал об одном: о ста тысячах, которые лежали под головой фабриканта. Сто тысяч! Для него это — огромное богатство, и вот оно само просится в руки. Сначала он придумал тысячу способов употребить сто тысяч и строил воздушные замки, как все мы это с наслаждением делаем, когда дремота уже затуманивает сознание, порождая в нем неясные образы и зачастую наделяя мысли магической силой. И мечтах Проспер исполнил все желания матери, купил тридцать арпанов луга, женился на девице из Бове, руки которой до тех пор не смел искать из-за разницы в состоянии. На эти сто тысяч он устроил себе блаженную жизнь и видел себя в грезах отцом семейства, богачом, уважаемым во всей округе, и, может быть, даже мэром города Бове. Голова пикардийца запылала, он перешел к способам обратить мечтания в действительность и с чрезвычайным жаром принялся обдумывать преступление — пока еще в теории. Он мечтал о смерти фабриканта и так явственно видел его золото и бриллианты! Их блеск слепил ему глаза. Сердце его колотилось. Сами его мысли были, конечно, уже преступлением. Зачарованный блеском золота, он одурманивал себя, рассуждая, как настоящий убийца. Он задался вопросом, зачем жить этому старому немцу, убеждал себя, что немец этот вообще мог бы и не существовать. Словом, он замыслил преступление и обдумал способ совершить его безнаказанно. Правый берег Рейна занят австрийцами, под окнами — пристань, а там лодка с гребцами; можно перерезать горло этому человеку, бросить тело в Рейн, схватить баул, вылезть через окно, дать лодочникам золота и бежать в Австрию. Он дошел до того, что старался определить, насколько искусно научился владеть хирургическими инструментами и сумеет ли перерезать человеку горло так, чтобы жертва не успела издать ни единого крика…
Тут г-н Тайфер отер себе лоб и еще отхлебнул воды.
— …Проспер медленно и совершенно бесшумно поднялся. Убедившись, что никого не разбудил, он оделся и вышел в общую залу. Затем, с той роковой догадливостью, какая сразу пробуждается у преступников, с той особой осторожностью и решимостью, которые никогда не изменяют им при совершении злодеяний, он отвинтил гайки, без малейшего шума вынул из гнезд железные перекладины, прислонил их к стене и открыл окно, сильно нажимая на шарниры, чтобы заглушить скрип. Сразу же бледный луч луны протянулся через залу, и Проспер смутно различил предметы в той комнате, где спали Вильгельм и Вальгенфер. И в эту минуту, как он потом рассказывал мне, он замер на мгновенье. Сердце его билось так сильно, такими быстрыми, шумными толчками, что его охватил ужас. И еще он боялся, что не в силах будет действовать хладнокровно. Руки его дрожали, а ноги жгло, как будто он стоял на горящих угольях. Но он так удачно выполнил первую часть плана, что увидел в атом особую милость судьбы, своего рода предопределение. Он распахнул окно, затем вернулся в спальню, взял шкатулку и выбрал хирургический инструмент, самый подходящий для того, чтобы довести преступный замысел до конца.
«Подходя к кровати, я машинально попросил помощи у бога», — рассказывал он мне. И то мгновенье, как он, собрав все силы, уже занес руку, вдруг какой-то голос заговорил в нем и будто свет блеснул перед глазами. Он бросил инструмент на постель, выбежал в залу и стал у окна. Глубочайший ужас перед самим собою охватил его; но, чувствуя, что добродетель в нем все еще слаба, страшась вновь поддаться искушению, он выскочил в окно и долго бродил по берегу Рейна, расхаживая перед гостиницей, как часовой. Стремительными шагами не раз доходил он почти до самого Андернаха, не раз приближался к горному склону, по которому они с приятелем спускались, подъезжая к гостинице. Ночная тишина была так глубока, он так полагался на сторожевых псов, что иногда терял из виду оставленное открытым окно. Ему хотелось крайним физическим утомлением призвать к себе сон. И вот, во время этой прогулки под ясным небом, любуясь прекрасными звездами, быть может, очарованный чистым ночным воздухом и меланхолическим плеском реки, он впал в задумчивость и постепенно пришел к целительным, добродетельным мыслям. Разум в конце концов совершенно рассеял кратковременное исступление. Наставления его воспитателей, правила веры, а главное, — говорил мне он, — картина скромной жизни, которую он вел под отеческой кровлей, восторжествовали над дурными помыслами. Очнувшись после долгого раздумья, в котором он забылся на берегу Рейна, опершись локтем о каменную глыбу, — он мог бы, как сказал мне потом, не только спать, но и бодрствовать спокойно возле целого миллиарда в золотых монетах. И в ту минуту, когда его честность вышла сильной и гордой победительницей из этой борьбы, он стал на колени и в радостном, восторженном порыве возблагодарил бога. Он чувствовал себя счастливым, на душе у него было легко, хорошо, как в день первого причастия, когда ему казалось, что он уподобился ангелам, потому что за целый день не согрешил ни словом, ни делом, ни помышлением. Он вернулся в гостиницу, запер окно, уже не боясь шуметь, и тотчас лег в постель. Телесная и душевная усталость отдала его беззащитным во власть сна. Лишь только он опустил голову на тюфяк, подкралась дремота, возникли первые фантастические образы, обычные предвестники сна. Все наши органы чувств в такие минуты цепенеют, жизнь постепенно замирает в них, мысли расплываются, и последний трепет ощущений уже кажется сонною грезою. «Какой воздух тяжелый, — думал Проспер. — Дышишь словно влажным теплым паром». У него мелькнула смутная мысль, что это впечатление объясняется разницей в температуре комнаты и чистого воздуха полей. Вскоре он услышал равномерные звуки, которые очень напоминали стук капель воды, падающих из крана. Ему почему-то стало так жутко, что он хотел вскочить, кликнуть хозяина, разбудить фабриканта или Вильгельма, но вдруг, на свою беду, он вспомнил о деревянных стенных часах, как будто расслышав в раздававшихся звуках тиканье маятника, и сразу уснул с этим неясным, смутным представлением…
— Вам хочется пить, господин Тайфер? — спросил хозяин дома, заметив, что поставщик машинально взялся за графин.
Графин уже был пуст.
После краткой паузы, вызванной этим замечанием банкира, г-н Герман продолжал рассказ:
— Утром Проспера Маньяна разбудил какой-то сильный шум. Ему почудились дикие пронзительные крики, и все нервы его затрепетали, как это бывает, когда, пробуждаясь, мы еще не освободились от тяжких ощущений, владевших нами во сне. И нас происходит тогда особое физиологическое явление встряска, выражаясь языком грубым, явление еще недостаточно изученное, хотя в нем содержатся феномены, любопытные для науки. Это страшное чувство смертной тоски, вызванной, быть может, мгновенным воссоединением двух начал человеческой натуры, почти всегда разъединенных во время сна, обычно бывает мимолетным, но у бедняги подлекаря оно затянулось и обратилось в беспредельный ужас, когда он увидел лужу крови между своим тюфяком и кроватью Вальгенфера. Голова несчастного немца валялась на полу, а тело вытянулось на постели. Вся кровь его вылилась из обрубка шеи. Увидев недвижные открытые глаза, увидев пятна крови на своих простынях и даже у себя на руках, заметив на своей постели скальпель, Проспер лишился чувств и упал на пол, в лужу крови. «Это было карой за мои мысли», — говорил он мне. Когда сознание вернулось к нему, он увидел, что сидит в общей зале. Вокруг его стула стояли французские солдаты, а перед ним сгрудилась внимательная, любопытная толпа. Он тупо взглянул на офицера, который допрашивал свидетелей и, очевидно, составлял протокол. Он узнал трактирщика, его жену, двух судовщиков, служанку гостиницы. Хирургический нож, которым воспользовался убийца…
Господин Тайфер кашлянул, вынул из кармана платок, отер лоб, высморкался. Никто, кроме меня, не заметил этих вполне естественных мелочей, — все глаз не сводили с рассказчика и с жадным вниманием слушали его. Поставщик облокотился на стол и пристально посмотрел на г-на Германа. В дальнейшем он уже не выказывал ни малейшего волнения или любопытства, но лицо его все время оставалось землистым и задумчивым, как в ту минуту, когда он играл хрустальной пробкой от графина.