В большом, прекрасно одетом парижскими портными, «несколько полноватом» Измаиле Александровиче Бондаревском, который был «чист, бел, свеж, ясен, весел, прост», сразу внесшем суету и веселье, любящем поесть и выпить, рассказать сочный анекдот или скандальную историю из парижской жизни, легко угадывается действительно знаменитый писатель того времени. В Егоре Агапёнове, только что вернувшемся из Китая, — тоже знаменитая реальная личность. Егор Агапёнов советует Максудову почитать свою книгу «Тетюшанская гомоза», скромно добавляя: «Хорошая книга получилась». Максудов читал эту книгу, и она не понравилась ему, книга легковесна, натуралистична…
В дневнике Э. Ф. Циппельзона есть запись от 29 августа 1930 года: «Между прочим окончательно выяснил, что М. А. не любит Пильняка, не считает его, как я, большим художником. Как едко и зло он заметил, что в „Повести о непогашенной луне“ во время операции врачи моют руки сулемой, чего на самом деле никогда не бывает. (Булгаков по образованию врач.) На мое замечание, что это мелочь и такие ошибки встречаются даже у классиков, М. А. с несвойственным ему оживлением и многоречием в общественном месте (обыкновенно он упорно молчит) зло и долго говорил о Пильняке, называя его, Пильняка, косноязычным, не русским писателем: „Он не рассказывает, а дергает (такая бывает игрушка на веревочке)“, — ставя его гораздо ниже Вс. Иванова, которого, очевидно, М. А. очень ценит».
Не будем расшифровывать зашифрованные имена и фамилии. Особой в этом нет нужды[1]. Главное в том, что Максудов не приемлет тех, кто так легко и быстро приспосабливается к возникающим требованиям действительности, кто второпях, косноязычно, вываливает на свои страницы «непереваренные», неотсортированные куски действительности, выдавая все это за ее художественное исследование.
Сам Максудов, скромный журналист «Вестника пароходства», полон достоинства и уважения к избранной им профессии. С презрением он относится к тем, кто, вроде Ликоспастова, во всем видит что-то подводное и подспудное: «…ловок ты, брат… Как ты Рудольфи обработал, ума не приложу… А поглядеть на тебя — тихоня». Не художественные качества романа, не гражданская смелость редактора, а именно ловкость Максудова видится прежде всего в факте публикации романа, который, по его мнению, «напечатать нельзя, просто невозможно». А когда Ликоспастов узнал, что пьесу «Черный снег» будут играть на Главной, а не Учебной, сцене, то он сразу же «побледнел и тоскливо глянул в сияющее небо»… Здесь и зависть, и недоумение, а главное — какими уловками и хитростью обвел Максудов театральных работников, тут работаешь-работаешь, угождаешь-угождаешь, а ничего не получается… Так, и только так, можно понять характер этого приспособленца, который рядится в «тогу» писателя. Как противно стало в этом мире писателей начинающему Максудову.
Начинающий он и в мире Театра. И насколько он ближе, роднее, симпатичнее всех тех, кто уже успел приспособиться к рутине устаревшего, оторвавшегося от сегодняшней действительности Независимого театра. В этом названии — особый смысл… Как раз зависимого от Ивана Васильевича, от его капризов, от его теории, которая к новым пьесам неприменима, даже вредна им.
И с этого чарующего мира, каким он казался начинающему драматургу Максудову, постепенно сползает пелена, которая так обманчиво скрывала подлинное лицо Независимого театра. Оказывается, в этом «чарующем» мире столько непогоды, столько столкновений, подводных течений, подводных камней, которые может обойти только искусный пловец. И есть наставники, которые, желая добра начинающему, советуют действовать осторожно, уступчиво, со всем соглашаться, что посоветует Иван Васильевич. «Но лучше смерть, чем позор!» — помните, кричит Коротков из «Дьяволиады» и кончает жизнь самоубийством. В сущности, ведь с таким же криком бросается с Цепного моста и Максудов. Так что и продолжать-то роман не было особой нужды, замысел четко и рельефно прояснился в первых же главах второй части. Конечно, история с постановкой пьесы не закончена, но страдания героя уже четко обозначились, а на первых же страницах мы узнаем конец его трагической судьбы.
2
24 марта 1937 года Михаил Булгаков писал своему другу П. Попову: «Не написал тебе до сих пор потому, что все время живем мы бешено занятые, в труднейших и неприятнейших хлопотах. Многие мне говорили, что 1936-й потому, мол плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает предшественнику.
В числе прочего второго апреля пойду судиться — дельцы из Харьковского театра делают попытку вытянуть из меня деньги, играя на несчастье с „Пушкиным“. Я теперь без содрогания не могу слышать слово — Пушкин — и ежечасно кляну себя за то, что мне пришла злосчастная мысль писать пьесу о нем.
Некоторые мои доброжелатели избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: „Ничего, после вашей смерти, все будет напечатано!“ Я им очень благодарен, конечно!
Желаю сделать антракт: Елена Сергеевна и я просим Анну Ильиничну и тебя прийти к нам 28-го в 10 часов вечера попить чаю…» А Новый, 1937 год встречали дома, — встречали весело и дружно. Пришел старший сын Елены Сергеевны Евгений Шиловский, вчетвером встретили Новый год. Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна вместе с Женечкой и Сережей веселились, играли, как дети. Вручали друг другу подарки; гораздый на выдумки, Михаил Афанасьевич приготовил несколько сюрпризов для детей и Елены Сергеевны; получив их, все вместе смеялись над выдумками. Особое удовольствие получили все, когда с громом и треском били чашки о надписью «1936-й год», лишь для этого купленные. Михаил Афанасьевич не отставал от мальчишек в этом диком наслаждении — уж очень тяжким был для него 1936 год.
«Ребята от этих удовольствий дико утомились, а мы еще больше, — записывала 1 января 1937 года Елена Сергеевна в дневнике по горячим следам событий. — Звонили Леонтьевы, Арендты, Мелик, — а потом, в два часа, пришел Ермолинский — поздравить.
Дай Бог, чтобы 1937-й год был счастливей прошедшего!»
Но первые же дни 1937 года показали, что эти надежды вряд ли оправдаются: сразу же после бурного новогоднего веселья заболел скарлатиной Сергей, потянулись томительные дни ожидания его выздоровления, долгое сидение дома, собственное нездоровье. Одновременно с этим чудовищной тяжестью навалились вести из Парижа: вместе с радостью ожидания постановки «Зойкиной квартиры» во французской адаптации пришло письмо Николая Булгакова, в котором он сообщал о новых притязаниях разных мошенников на его литераторский гонорар. Серьезно беспокоил его и французский текст «Зойкиной квартиры», не будет ли допущено в тексте каких-либо искажений и отсебятины, носящей антисоветский характер, совершенно неприемлемых и неприятных для него, как для гражданина СССР. Это самое главное. И в этом отношении он вскоре успокоился. Николай Афанасьевич заверил его, что постановщики и переводчик с уважением отнеслись к тексту пьесы, лояльно относятся к Советскому Союзу, никаких искажений не допустят в постановке, но в том же письме озадачил Михаила Афанасьевича сообщением, что вскоре после постановки пьесы могут всплыть «на поверхность стаи всевозможных темных личностей, жадных к чужому добру и весьма опасных». Снова возник Захарий Каганский, который наследовал издательские права Ладыжникова-Фишера… Тот самый, которому удалось обобрать его гонорар, причитавшийся ему за «Дни Турбиных», изданные и поставленные за границей.
Пришлось обежать несколько учреждений, чтобы получить и заверить доверенность Н. А. Булгакову и специальному агенту Société des auteurs Альфреду Блоху для ведения дел по защите его авторских прав. Михаил Афанасьевич направил письма к Фишеру и Альфреду Блоху на русском языке с просьбой к Николаю Афанасьевичу перевести последнее на французский язык. Что он мог еще сделать для того, чтобы оградить от мошенников свое авторское достояние? В свое время прислали ему бюллетени, с просьбой подписать их, в них упоминалась пьеса «Новый дом», но уже тогда, смутно догадываясь, что речь может идти только о «Зойкиной квартире», он категорически отказался подписать этот бюллетень, ссылаясь на то, что такой пьесы у него нет. Но может ли это давнее письмо служить препятствием попыткам увезти его гонорар в Германию? 5 февраля 1937 года Булгаков послал Николаю Афанасьевичу подлинное письмо Б. Рубинштейна от 22 февраля 1934 года, копию своего письма к Рубинштейну от 1 августа 1934 года и подлинное письмо Ладыжниковской фирмы к нему от 3 октября 1928 года. По его мнению, ни Рубинштейн, ни фирма Ладыжникова не имеют права на какую-либо часть его гонорара по «Зойкиной квартире» в Париже и просит Николая Афанасьевича принять всевозможные меры для того, чтобы никто, кроме него самого, не мог бы получить его денег. Если же кому-нибудь из этой банды мошенников удастся все-таки произвести посягательство на часть его гонорара, то просит Николая добиться, чтобы его часть гонорара ни в каком случае Общество по охране авторских прав им не выдавало бы. Правда, еще Рубинштейн в письме от 22 февраля намекал, что пьеса пойдет благодаря усилиям издательства Фишера. Но ведь это же неверно! Они только перевели ее на немецкий язык…