Это слово написано заглавными буквами. ЗАБВЕНИЕ! Ради справедливости следует воздать должное этому персонажу человеческой трагедии, столь презираемому и столь высокочтимому в одно и то же время.
Как запоздалый, но неизменный гость приходит к нам забвение. Оно уже пришло к женщине, блиставшей на заре нашего столетия, и, что еще печальней, — оно подстерегает и ту, что совсем недавно, на приеме в одном из министерств, пленяла всех своей зрелой красотой; она еще наслаждается успехом, но ее триумфальную колесницу уже заняли другие. Если достоинство ей не изменит, она не станет упрямо воскрешать мертвое или умирающее воспоминание; не станет искать в сегодняшних взорах вчерашнее восхищение тех, кто вместе с ней начинал свой жизненный путь быстроногим, с веселой душой.
Tempora mutantur[67]. Она поймет: это тот же самый вихрь, что неотвратимо и безжалостно обнажает деревья и гонит по дорогам сухие листья, и если быть немножко философом, то не зависть, а жалость следует питать к тем, кто занял ее колесницу, ибо рано или поздно они тоже будут сброшены с нее ЗАБВЕНИЕМ. Этот бесконечный спектакль служит развлечением для Сатурна, который всегда очень скучает.
Или я вконец запутался, или я только что закончил совершенно ненужную главу.
Впрочем, нет; в ней вкратце изложены те мысли, которыми я на следующий день делился с Кинкасом Борбой, жалуясь ему на упадок духа и прочие признаки надвигающейся старости. Но мой философ с присущим ему трезвым благоразумием взял меня в оборот, заявив, что я качусь по наклонной плоскости ипохондрии.
— Дорогой мой Браз Кубас, не поддавайся ты этим настроениям! Какого черта! Нужно быть мужчиной! Быть сильным! Бороться! Побеждать! Задавать тон! Блистать! Властвовать! Пятьдесят лет — это возраст политиков и ученых. Больше бодрости, Браз Кубас, не будь глупцом. Чего ты добьешься, если станешь считать морщины и оплакивать ушедшую молодость? Наслаждайся жизнью и помни, что нет ничего отвратительнее философии этих нытиков, которые, разлегшись на берегу реки, скорбят по поводу быстротечности ее вод. А у рек, между прочим, обязанность такая: никогда не стоять на месте. Так что примирись с этим законом и старайся использовать его себе на благо.
Даже в мелочах видно, чего стоит авторитет великого философа: слова Кинкаса Борбы обладали магической силой и вывели меня из состояния духовной и умственной апатии. Ну что ж, надо войти в правительство, пора. До того времени я не принимал участия в парламентских дебатах. Я старался добиться министерского портфеля окольными путями: льстил, приглашал на чашку чая, заседал в различных комиссиях и вербовал голоса. Однако ничего не вышло. Необходимо было завладеть трибуной.
Я стал ждать удобного случая. Дня через три во время дебатов по бюджету министерства юстиции я выбрал момент и обратился к министру с вопросом, не следует ли сделать пониже кивера у национальных гвардейцев. Сам по себе предмет вопроса не был чересчур важным, но таким образом я получил возможность продемонстрировать перед всеми, что я способен мыслить как государственный деятель. Я процитировал Филопемена[68], который приказал заменить в своих войсках щиты — они были слишком малы — на большие, а также заменить чересчур легкие копья. История, как видите, отметила подобное событие, не боясь повредить этим своему авторитету. Размеры наших киверов нужно значительно уменьшить не только потому, что в настоящем своем виде они уродливы, но и потому, что они не отвечают требованиям гигиены. Во время парадов, на солнцепеке, в них образуется такой избыток тепла, что это может привести к тепловому удару. А еще Гиппократ учил, что следует держать голову в холоде, и потому по меньшей мере жестоко вынуждать гражданина нашего отечества жертвовать здоровьем и жизнью, а также будущим своей семьи ради глупых требований формы. Палате и правительству необходимо вспомнить, что национальная гвардия охраняет нашу свободу и независимость, и граждане, призванные в ее ряды и безвозмездно несущие свою трудную и опасную службу, имеют право на уменьшение тяжести, водружаемой на их головы, путем замены нынешнего головного убора более легким и удобным. Я подчеркнул, что в нынешнем своем виде кивер не позволяет голове держаться прямо, в то время как родина нуждается в гражданах, которые сумели бы встретить опасность с гордо и уверенно поднятой головой. Закончил я свою речь следующей метафорой: плакучая ива, склоняющая свои ветви к земле, хороша для кладбищ, а наши просторы, площади и парки должна украшать прямая и стройная пальма.
Впечатления от моей речи были самыми противоречивыми. Что касается ее построения, ораторского пафоса, литературных и философских достоинств, то тут все были единодушны и в один голос уверяли меня, что до сих пор никому еще не удавалось выжать такую уйму идей из какого-то кивера. Но политический аспект ее, по мнению многих, оставлял желать лучшего; кое-кто воспринял мою речь как своего рода парламентский скандал, и мне говорили потом, что нашлись и такие, которые сочли, что я уже перешел в оппозицию, пополнив число тех, кто при каждом удобном случае ставит вопрос о недоверии правительству. Я с негодованием опроверг подобное предположение, не только ошибочное, но и клеветническое, ибо общеизвестно было, что я всегда поддерживал нынешний состав правительства, и добавил, что необходимость переделки киверов не столь уж остра и можно с этим повременить; кроме того, я не настаиваю на радикальной переделке и согласен уменьшить размер всего на три четверти дюйма или что-нибудь около того. Наконец, даже если мое предложение не будет принято, то я удовлетворюсь сознанием, что оно все-таки обсуждалось в парламенте.
Кинкас Борба, тот принял мою речь безо всяких оговорок.
— Я не политик, — сказал он мне за ужином, — и потому не берусь судить, насколько дельно твое предложение, но я знаю, что ты произнес блестящую речь. — И он отметил наиболее удачные моменты речи, ее меткую образность, убедительность аргументов, воздав мне должное с тем чувством меры, которое так украшает истинного философа. Затем он сам принялся обсуждать этот вопрос и осудил существующие кивера столь бесповоротно и столь логически неотразимо, что я и в самом деле уверовал в их вредоносность.
Мой любезный критик!
Несколькими страницами ранее я, сетуя на свои пятьдесят лет, обронил такую фразу: «Я чувствую, что стиль моего повествования мало-помалу утрачивает свою первоначальную легкость». Вероятно, эта фраза тебя удивила: ты ведь знаешь, кем и где пишутся эти записки, но я прошу тебя обратить внимание на тонкость заключенной в ней мысли. Я отнюдь не хотел сказать, что когда я начинал свои записки, я был моложе, а теперь постарел. Мертвые не стареют. Я хотел сказать, что на каждом этапе своего повествования я испытываю те же самые чувства, которые я испытывал в соответствующий период жизни. Боже правый! Все им надо разжевывать!
Глава CXXXIX
О ТОМ, КАК Я НЕ СТАЛ МИНИСТРОМ
…………………………………………
Глава CXL,
КОТОРАЯ ПОЯСНЯЕТ ПРЕДШЕСТВУЮЩУЮ
Есть вещи, о которых лучше всего умолчать. К числу их относится и содержание предшествующей главы. Потерпевшим фиаско честолюбцам она и так понятна. Если жажда власти, как утверждают некоторые, и в самом деле сильнейшая из человеческих страстей, то можете представить себе мое уныние, отчаяние и горе в тот день, когда мне пришлось распроститься с депутатским креслом. Рухнули все мои надежды, с политической карьерой было покончено. Но Кинкас Борба, философски все проанализировав, пришел к выводу, что мое честолюбие не имеет ничего общего с подлинным всепоглощающим стремлением к власти; скорее, это просто каприз, желание чем-то себя развлечь. По его мнению, эти чувства хотя и не отличаются свойственной честолюбию глубиной, но в случае неудачи приносят куда больше огорчений, будучи сродни женской страсти к нарядам и украшениям. Какой-нибудь Кромвель или Бонапарт, прибавил он, одолеваемые жаждой власти, добивались ее во что бы то ни стало, всеми возможными путями. Мое же честолюбие не таково: не обладая подобной силой, оно не может рассчитывать на безусловный успех; а потому еще горше тоска, обида и разочарование. Мое чувство, с точки зрения гуманитизма…
— Иди ты к черту со своим гуманитизмом, — оборвал я его. — Я уже по горло сыт всей этой философией — толку от нее никакого.
Такая грубость по отношению к столь выдающемуся философу была непозволительна, но он простил мне мою выходку. Нам принесли кофе. Приближался вечер. Мы сидели у меня в кабинете, уютной комнате с окнами в сад, нас окружали книги, предметы искусства, и среди последних — Вольтер, бронзовый Вольтер: в тот день он, хитрец, глядя на меня, казалось, усмехался еще более саркастически; удобные кресла, а за окном — солнце, огромное солнце, которое Кинкас Борба то ли в шутку, то ли в припадке поэтического вдохновения окрестил министром природы. По саду гулял свежий ветерок, на небе — ни облачка. Птицы в клетках, подвешенных к каждому из трех окон, распевали свои незатейливые арии. Все жило своей, независимой от человека жизнью, и хотя я сидел в своем кабинете, любовался своим садом, расположившись в своем кресле, и слушал пение своих птиц, мне все равно было нестерпимо горько при мысли, что я утратил то, другое кресло, которое не было моим.