Сену, на буксирные пароходики, на речную зыбь, на тронутые уже желтизной деревья у самого края острова Ситэ. Сердце его переполняла меланхолия. Что-то смутное бродило в голове. Он был пьян своим решением и глубоко потрясен им. Он снова и снова подсчитывал, что выиграет и что потеряет. Все бросить — значит, пропадут несколько лет жизни, плоды долголетнего терпения, — это с одной стороны, да еще потеряешь уважение такого-то и такого-то… При этом он думал главным образом о Фельцере. А с другой стороны, что выиграешь? Неизвестно… Сбросить все козыри, какие были на руках, а что за карты прикупишь — неизвестно. Он чувствовал себя так, словно играет в манилью или покер и колеблется перед рискованным ходом. Наконец он выпрямился и медленно пошел дальше, к Новому мосту.
Нет в мире второго такого уголка, как будто нарочно созданного для обдумывания решающего шага. Эта дорога размышлений, смело перекинувшаяся с берега на берег, на середине вдруг делает поворот под углом, словно корабль Ситэ тянет ее за веревку; а затем, выгнув горбом спину, она спускается в другой город — на правом берегу, где все совсем иное, ничуть не похожее на город левого берега, преображенный мечтами. Встают в воображении прошедшие века и люди, жившие тогда, столько людей, приходивших просить совета у этого столько раз воспетого моста, раньше чем приступить к воплощению своего замысла. Не здесь ли бродил среди фокусников и фигляров Равальяк, намереваясь подстеречь того самого короля, который стоит теперь в бронзе у развилины реки? Отсюда Жан-Поль Марат слышал крики и стоны в день катастрофы на площади Дофины, когда ракеты фейерверка полетели в толпу… И, может быть, вон там, в одном из этих полукруглых углублений, опершись о каменный парапет моста, стоял Бонапарт, приняв решение отдать наутро приказ стрелять в народ из пушек с паперти церкви Сен-Рок. Отсюда виден Главный рынок, Пантеон и полицейское управление. Не удивительно, что этот мост стал перекрестком судьбы. Но с течением времени меняются и проблемы. Какая пропасть легла уже между Жюльеном Сорелем, Фредериком Моро, Франсуа Стурелем и Лафкадио! А для Патриса Орфила проблема его судьбы стояла сейчас совсем иначе: заплатят ему в редакции жалованье за этот месяц или нет? Вот как стоял для него вопрос в чистом виде, без прикрас, без ораторских побрякушек. Самое важное — узнать, действительно ли будет война. А что, если это ложная тревога?.. Главное — не сделать опрометчивого шага. Пусть даже война будет только для отвода глаз. Все равно, нужно сейчас же подыскать себе должность с приличным окладом. Нельзя же, чтоб его Киске пришлось терпеть лишения. При мысли о дочке он расчувствовался… Слава богу, что в тридцать шестом году его кандидатуру вычеркнули из списка, а то хорош бы он был сейчас! Но все же как это было обидно! Ячейка его выдвинула, район утвердил, послали выше. Он очень на это рассчитывал… Его бы наверняка выбрали. Никогда он не простит партии, что его кандидатуру отвели ради кого-то там из центра. Никогда не простит! Правда, сейчас он влопался бы очень основательно. Да нет, что там, — в конце концов и депутату можно выкрутиться. И тут он увлекся странной игрой фантазии: как будто он депутат и перед ним выбор — отказаться от мандата или… А зачем отказываться? Он голосовал бы за военные кредиты, заявил бы, что это он продолжает линию партии, а Торез, мол, пошел на попятный…
Патрис посмотрел на часы. Слишком рано. Там еще никого нет. И вдруг ему пришла мысль: пока он тут околачивается, не зная как убить время, — мир охвачен лихорадкой, на биржах паника, армии сосредоточиваются, везде идут последние приготовления к его смерти. Ведь война — это его смерть. Прежде он не верил, что война возможна, как люди молодые не верят, что они когда-нибудь умрут. И вдруг война, война уже пришла, завтра будет война. И его охватила дрожь, он обезумел от страха, он покрылся холодной испариной. Война, смерть… Сегодня ночью он плакал, положив голову на живот Эдит, на чрево, выносившее их дочурку… Он прижимался щекой к этому уже обмякшему животу и чувствовал, как по его лицу бегут слезы. Смерть и война стали возможны, ощутимы. Сколько ему еще осталось жить? Он уже видел себя мертвым. Страшно! Он помчался как сумасшедший вдоль правого берега Сены, вверх по течению, от универмага «Самаритэн» к Лувру. Добежав до колоннады, остановился. Сердце бешено колотилось. Какие-то мальчишки глядели на него и хохотали. Он пошел быстрым шагом, но с небрежно-рассеянным видом, шел все дальше и дальше в тени больших деревьев.
Был уже одиннадцатый час, когда он очутился на углу улицы Сен-Доминик и площади Инвалидов. Он мог бы поклясться, что попал сюда совершенно неумышленно, по чистой случайности… Однако только что, когда он на Новом мисту сказал себе: там еще никого нет — ведь он думал о Кремье [97]. Он вошел в подъезд министерства иностранных дел, немного поплутал, не желая ни у кого спрашивать дорогу……ошибся лестницей, но наконец нашел. Кремье был у себя и кабинете. В тех случаях, когда дело касалось каких-нибудь событий в Италии, Патрис брал у него интервью для газеты; Кремье специально занимался Италией. Патрис был уверен в хорошем приеме. Кремье — еврей, значит, он так или иначе против Гитлера. А кроме того, он питал слабость к Патрису Орфила. Он говорил, что Орфила — единственный марксист, с которым можно разговаривать. Ему очень понравилась книжонка о Гераклите — произведение Патриса, напечатанное два года назад. Он не заставил своего посетителя долго дожидаться в приемной. — Ну, как? Что скажете о событиях? — Ассирийская борода, черные волосы и внимательный взгляд сквозь очки странным образом сочетались у него с певучим южным выговором уроженца Нижней Роны. Этот человек не верил в зло. В зависимости от взглядов собеседника, человек, не признающий зла, либо ужасно раздражает, либо чудесным образом успокаивает. На Патриса он действовал успокаивающе. Кремье всегда старался видеть в людях хорошее. Например, антисемит — ну что ж, к антисемиту он заранее настраивался снисходительно, боясь оказаться в отношении его необъективным под влиянием того факта, что это антисемит… Впрочем, он боялся субъективности не только в своих, но и в чужих суждениях. Он хотел быть всегда объективным. В данный момент он больше всего боялся, как бы отношения с Италией не приняли дурной оборот. Нельзя же нам все-таки воевать с Пиранделло [98]! Патрис говорил о Кремье: это утопист