Обед подходил к концу. Николаус сказал речь «о собственной силе и крепкой воле», ведущих людей к цели: «экономической независимости» и «положении в обществе». «Все это,— сказал оратор,— дает сознание собственного достоинства и придает характеру ту твердость, без которой мы ни на что не годимся, не можем принести пользы общему благу, а это является высшим, чего мы можем достигнуть; а ведь к нему, милостивые государи, мы все стремимся, если говорить правду. Я пью за здоровье уважаемых гостей, почтивших сегодня мой дом, и надеюсь еще неоднократно пользоваться этой честью».
На это отвечал капитан Гилленборст, уже слегка выпивший, длинной шутливой речью, которую в другом настроении и в другом доме назвали бы скандальной.
Он выругал коммерческий дух, который так разросся, и шутливо заявил, что обладает сознанием собственного достоинства, хотя он вовсе не независим в экономическом смысле; ему как раз пришлось утром сделать одно пренеприятнейшее дельце — но тем не менее у него было достаточно силы характера, чтобы не опоздать на этот обед. Что же касается его общественного положения, то оно не хуже всякого другого,— и это мнение, должно быть, разделяют и все присутствующие, так как он имеет честь сидеть за этим столом и быть гостем этих очаровательных хозяев.
Когда он кончил, общество вздохнуло.
— У всех было такое чувство, будто пронеслась грозовая туча,— сказала красавица Арвиду Фальку, который вполне согласился с этим мнением.
Было так много лжи, так много фальши в воздухе, что Фальку захотелось уйти. Он видел, что все эти люди, конечно честные и почтенные, как бы двигались на невидимой цепи, которую они иногда кусали с подавленным бешенством; да, капитан Гилленборст обращался с хозяином с открытым, хотя и шутливым презрением. Он закурил сигару в гостиной, принимал свободные позы и делал вид, что не замечает дам. Он плевал на камни перед камином, немилосердно критиковал олеографии на стенах и высказал свое презрение к мебели красного дерева. Остальные господа хранили равнодушие, которое должно было быть достойным их, и, казалось, находились на службе.
Возбужденный и недовольный, Арвид Фальк покинул общество.
Внизу, на улице, стоял Оле и ждал.
— Я, право, не думал, что ты придешь. Там такое красивое освещение наверху.
— Ах, вот почему? Я хотел бы, чтобы ты там присутствовал.
— Как ведет себя Лундель в хорошем обществе?
— Не завидуй ему. Немало переживет он горьких дней, если избрал карьеру портретиста. Но поговорим о чем-нибудь другом. Я жду этого вечера, когда увижу рабочих на более близком расстоянии. Я думаю, что это будет как свежий воздух после этого чада; мне кажется, что я могу уйти в лес после того, как лежал в больнице! Или эта иллюзия у меня тоже отымется?
— Рабочий подозрителен, и ты должен быть осторожным.
— Благороден ли он? Свободен ли от мелочности? Или и его испортил гнет?
— Ты увидишь. Так многое на свете оказывается иным, чем представляешь себе.
— Да, к сожалению!
Через полчаса они находились в большом зале рабочего союза «Полярная звезда», где уже собралось много рабочих. Черный фрак Фалька не произвел хорошего впечатления, и он встретил много недружелюбных взглядов.
Оле представил Фалька длинному худому кашляющему человеку с внешностью энтузиаста:
— Столяр Эриксон!
— Так,— сказал тот,— что, этот господин тоже хочет стать депутатом? Он кажется мне слишком несолидным.
— Нет, нет! — сказал Оле.— Он пришел от газеты.
— От какой газеты? Есть много разных газет! Может быть, он здесь для того, чтобы насмехаться над нами?
— Нет, ни в каком случае,— сказал Оле.— Он друг рабочих и готов все сделать для вас.
— Так, так! Это другое дело! Но я боюсь таких господ: у нас был один, который жил с нами; то есть он жил в том же доме, на Белых горах; он был управляющим; звали эту каналью Струве.
Раздался стук молотка, и на председательское место сел человек средних лет. Это был каретник Лефгрен, городской гласный и кавалер медали «Litteris et artibus» [8]. Исполнением общественных обязанностей он выработал себе большую сценическую практику; а внешность его приняла отпечаток почтенности, заставлявшей стихать бури и подавлявшей шум. Большой судейский парик защищал его широкое лицо, украшенное бакенбардами и очками.
Рядом с ним сидел секретарь, в котором Фальк узнал служащего в Большом присутствии. Он надел пенсне и, скаля зубы, выражал порицание всему, что говорили. На первой скамье сидели почетные члены: офицеры, чиновники, банкиры, поддерживавшие все лояльные предложения и отвергавшие с большой парламентской ловкостью все попытки к реформе.
Протокол был прочтен секретарем и принят. Потом настала очередь первого пункта повестки дня:
«Подготовительная комиссия предлагает рабочему союзу „Полярная звезда“ выразить свое порицание, которое выскажет всякий здравомыслящий гражданин тому незаконному движению, которое, под именем стачек, проходит теперь почти по всей Европе».
— Согласно ли собрание?..
— Да, да! — кричали на первой скамье.
— Господин председатель! — крикнул столяр с Белых гор.
— Кто там сзади так шумит? — спрашивает председатель и смотрит сквозь очки так, будто готовится достать палку.
— Тут никто не шумит; я просил слова!
— Кто это?
— Столяр Эриксон! {101}
— Он мастер? Когда это он стал им?
— Я прошел науку подмастерья, но не имел средств взять права; но я знаю свое дело не хуже других и работаю самостоятельно!
— Прошу столярного подмастерья Эриксона сесть и не мешать! Отвечает ли собрание утвердительно на поставленный вопрос?
— Господин председатель!
— В чем дело?
— Я прошу слова! Позвольте мне говорить, господин председатель! — ревел Эриксон.
— Слово Эриксону! — забормотали сзади.
— Подмастерье Эриксон, как вы пишете свою фамилию, через «кс»? {102} — спросил председатель, которому подсказывал секретарь.
Громкий смех раздался на первой скамье.
— Я вообще не читаю, милостивые государи, а спорю,— сказал столяр с горящими глазами.— Да, вот что! Если бы мне было дано слово, я сказал бы, что стачечники правы; потому что, когда хозяева и патроны жиреют, не занимаясь ничем, кроме приемов и тому подобной ерунды, то рабочий должен оплачивать это своим потом. Но мы уже знаем, почему вы не хотите оплачивать наш труд: потому что мы получили бы голос в риксдаге, а этого боятся…
— Господин председатель!
— Господин ротмистр фон Шпорн!
— И вы прекрасно знаете, что оценочная комиссия сбавляет налоги, если они достигают известной цифры. Если бы я имел слово, я сказал бы многое, но это приносит так мало пользы…
— Господин ротмистр фон Шпорн!
— Господин председатель, милостивые государи! Очень неожиданным является то обстоятельство, что в этом собрании, создавшем себе известность хорошим поведением, позволяется людям, лишенным всякого парламентского такта, компрометировать почтенный союз бесстыдным презрением ко всяким формам. Поверьте мне, господа, это не случилось бы в стране, в которой смолоду получают военное воспитание…
— Всеобщая воинская повинность,— сказал Эриксон Оле.
— …где привыкли управлять собой и другими! Я высказываю горячую надежду, что такой случай не повторится в нашей среде; я говорю «наша среда» потому, что я тоже работник… все мы работники перед Господом… и я говорю это в качестве члена союза. И был бы днем печали тот день, когда мне пришлось бы взять обратно слова, высказанные мной на днях в другом собрании (это было в Национальном союзе друзей воинской повинности). Вот эти слова: «Я высокого мнения о шведском рабочем!»
— Браво, браво!
— Принято ли предложение подготовительной комиссии?
— Да, да!
— Второй пункт: «По предложению некоторых членов подготовительная комиссия предлагает союзу собрать деньги для подарка ко дню конфирмации герцога Далсландского в знак благодарности шведских рабочих королевскому дому, в особенности же в знак порицания тех рабочих беспорядков, которые под именем коммуны разоряют столицу Франции».
— Господин председатель!
— Господин доктор Габерфельд!
— Нет, это я — Эриксон! Я прошу слова!
— Так! Слово принадлежит Эриксону!
— Я хотел бы только объяснить, что не рабочие сделали коммуну в Париже, а чиновники, офицеры, адвокаты и газетные сотрудники. Если бы я мог говорить, я предложил бы этим господам выразить свои чувства в конфирмационном альбоме.
— Отвечает ли союз утвердительно на предложение?
— Да, да!
И потом началось писание протоколов, закусывание и болтовня, совсем как в риксдаге.
— Здесь всегда так? — спросил Фальк.
— Весело это, господин? — отвечал Эриксон.— Волосы рвать на себе хочется! Изменой и предательством называю я это. Один эгоизм и своекорыстие! Ни одного человека с сердцем, который повел бы дело дальше! Поэтому и кончится тем, чем должно кончиться!