сам-то я точно не знаю, но не дай мне бог подхватить ее. В нем все загадочно; и для чего это он спускается каждую ночь в кормовой отсек трюма — так, во всяком случае, думает Пончик, — зачем он это делает, хотелось бы мне знать? Кто это ему там в трюме свидания назначает? Ну разве ж это не странно? Только где уж тут узнать. Вот всегда так. Пойду-ка я вздремну. Да, черт возьми, ради того только, чтоб уснуть, и то уж стоило родиться на свет. А ведь правда, младенцы, как родятся, так сразу же и принимаются спать. Как подумаешь, странно и это. Черт возьми, все на свете странно, если подумать. Да только это против моих убеждений. «Не думай» — это у меня одиннадцатая заповедь; а двенадцатая: «Спи, когда спится». Так что идем-ка еще соснем немного. Однако постой, постой. Ведь он, кажется, назвал меня собакой? проклятье! он обозвал меня трижды ослом, а сверху навалил еще целую груду мулов и баранов! Да он мог бы и пинка мне дать, если на то пошло. Может, он даже и дал мне пинка, да только я не заметил, потому что очень уж меня поразило его лицо. Оно светилось, точно побелевшая от времени кость. Да что же это за чертовщина со мной происходит? Меня ноги не держат. Словно вот поцапался со стариком и меня от этого наизнанку всего вывернуло. Клянусь богом, мне все это, наверное, приснилось. Но как же, как, как? А, запихать это все куда подальше. И скорее добраться до койки. А завтра еще посмотрим на это проклятое колдовство при дневном свете, может, чего и надумаем. Утро вечера мудренее.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Глава XXX
Трубка
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
После ухода Стабба Ахав стоял некоторое время, перегнувшись за борт корабля; потом, как это стало у него уже привычкой, он подозвал к себе матроса и послал его в каюту за костяным стулом и за трубкой. Раскурив трубку от нактоузного фонаря и поставив стул с подветренной стороны на палубе, он сел и затянулся.
Во времена древних викингов троны морелюбивых датских королей, как гласит предание, изготовлялись из нарвальих клыков. Возможно ли было теперь при взгляде на Ахава, сидящего на костяном треножнике, не задуматься о царственном величии, которое символизировала собой его фигура? Ибо Ахав был хан морей, и бог палубы, и великий повелитель левиафанов.
Несколько мгновений он молча курил, и густой дым вылетал у него изо рта частыми, быстрыми клубами, которые ветром относило назад, ему в лицо. «В чем тут дело? — заговорил он наконец, обращаясь к самому себе и извлекая мундштук изо рта. — Курение уже не успокаивает меня. О моя трубка! Видно, круто мне приходится, если даже твои чары исчезли. Моя доля — труды и тяготы, а не развлечения, а я, неразумный, все время курю и пускаю дым против ветра, сам того не замечая; так отчаянно пускаю против ветра дым, точно посылаю в воздух, как умирающий кит, последние свои фонтаны, самые мощные, самые грозные. Зачем мне трубка? Ей положено в безмятежной тишине сплетать белые дымные клубы с белыми шелковистыми локонами, а не с такими седыми взъерошенными космами, как у меня. Я не стану курить больше…»
И он швырнул горящую трубку в море. Огонь зашипел в волнах; мгновение — и корабль пронесся над тем местом, где остались пузыри от утонувшей трубки. А по палубе, надвинув шляпу на лоб, снова расхаживал Ахав своей шаткой походкой.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Глава XXXI
Королева Маб (130)
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
На следующее утро Стабб рассказывал Фласку:
— Никогда еще не видел я таких странных снов, Водорез. Понимаешь, мне приснилось, будто наш старик дал мне пинка своей костяной ногой; а когда я попробовал дать ему сдачи, то, вот клянусь тебе вечным спасением, малыш, у меня просто нога отвалилась. А потом вдруг гляжу — Ахав стоит вроде этакой пирамиды, а я как последний дурак все норовлю ударить его ногой. Но самое удивительное, Фласк, — ведь знаешь, какие удивительные сны снятся нам порой, — но самым удивительным было то, что, как я ни злился на него, я будто все время думал при этом, что, мол, вовсе это и не такое уж тяжкое оскорбление, этот пинок Ахава. «Подумаешь, — говорю я себе, — чего уж тут такой шум поднимать? Ведь нога-то не настоящая». А это большая разница, чем тебя ударили: живой ли ногой или там рукой — или же каким-нибудь мертвым предметом. Потому-то, Фласк, пощечина в тысячу раз оскорбительнее, чем удар палкой. Живое прикосновение жжет, малыш. И так у меня в этом сне все перепутано и не увязано, я пока знай колочу, все пальцы на ноге разбил об чертову пирамиду, а сам думаю про себя: «Ну что там его нога? Та же палка. Вроде костяной трости. Ей-богу, думаю, ведь это он просто шутя задел меня тросточкой, а вовсе не давал мне унизительного пинка. К тому же, думаю, погляди-ка хорошенько: вон у него какой конец ноги — там, где ступня должна быть, — прямо острие; вот если бы какой-нибудь фермер пнул меня своей тяжелой босой ступней, тогда бы это было действительно тяжкое, наглое оскорбление. А ведь тут оскорбление сведено почти что на нет, сточено в острие». Но тут-то и случилось самое забавное, Фласк. Я все еще колошматил ногой по пирамиде, как вдруг меня кто-то за плечи берет. Смотрю: это какой-то взъерошенный горбатый старик, вроде водяного. Берет он меня за плечи, поворачивает и говорит: «Что это ты делаешь, а?» Ну, знаешь, и перепугался же я. Что за рожа — бр-р! Но я все-таки взял себя в руки и говорю: «Что я делаю? А тебе-то какая забота, хотел бы я знать, дорогой мистер Горбун? Может, тоже пинка в зад захотел?» Клянусь богом, не успел я этого сказать, Фласк, как он уже поворачивается ко мне задом, нагибается, задирает подол из водорослей — и что б ты думал я там вижу? Представь, друг, провалиться мне на этом месте, у него весь зад утыкан свайками, остриями наружу. Подумал я и говорю: «Я, пожалуй, не стану давать тебе пинка в зад, старина». — «Умница, Стабб, умница», — отвечает он мне, да так и принялся повторять это без конца,