возбуждения. — Мне этого хочется: если вы не выполните моей просьбы, я больше не буду встречаться с вами. И потом, — добавила она, обвивая его шею своей восхитительной рукой, — вы и сами сказали, что это зрелище доставит нам наслаждение.
Он вздрогнул и вышел из ложи.
Франкотелли не был злым человеком. Себя он считал щедрой душой после того, как усыновил найденыша Венанцио. Возможно, он и не задумывался над тем, что Венанцио, чье содержание не стоило особых затрат, заработал для него гораздо больше, чем его собственные дети вместе взятые. Акробатическим трюкам он обучился почти по наитию. Сальто он крутил лучше, чем кто бы то ни было, и без страха перелетал с одной трапеции на другую. Представление держалось практически на нем одном.
Жена Франкотелли тоже была по-своему добра: она с готовностью отдавала Венанцио крошки после того, как ее собственные дети, насытившись, вставали из-за стола. Они-то, трое сыновей Франкотелли, и были его настоящими мучителями. Они ненавидели его за то, что в цирковом деле он был лучше их, а еще за одухотворенное, экстатическое выражение его лица, столь отличавшееся от их физиономий, несмотря на то, что везде его называли их братом. У них — у Пьетро, Липпо и Луиджи — были жесткие волосы и низкие лбы, и неудивительно, что мальчик с шелковистыми белокурыми волосами и небесно-голубыми глазами стал объектом их ненависти.
Правда, Франкотелли никогда не бил Венанцио, просто потому, что тот не давал ему для этого повода и с легкостью обучался любым акробатическим трюкам; своих же детей владелец цирка частенько поколачивал за их ошибки при выполнении гимнастических упражнений; но и у него невинное, восторженное лицо Венанцио неизменно вызывало отвращение. Ведь все свое свободное время Венанцио отдавал молитвам. Однажды, еще ребенком, он сказал себе: «Что ж, петь и играть на музыкальных инструментах я не могу. Но кувыркаться я умею лучше всех. Разве не угодны будут Богоматери мои кувырки?» И как-то раз его действительно застали в часовне церкви Санта Мария Маджоре, где он крутил сальто перед алтарем. С тех пор безжалостные его сверстники прозвали его «il tombio della Madonna» и «arlecchino della chiesa» [83]. Он спал в одной комнате с другими детьми. Когда по вечерам Венанцио предавался молитве, они швыряли в него ботинками и чем попало. Однако он будто и не замечал этого. А когда их смаривал сон, он начищал их ботинки и ставил их у кровати каждого. У бедного маленького Венанцио не было своих ботинок — лишь цирковые тапочки, в которых он выступал на арене. Однако это не умаляло их злобы. И хуже всех относился к нему Луиджи, которого однажды Венанцио спас от неминуемой смерти, прыгнув за ним в реку и вытащив на берег.
* * *
Дон Эгидио сказал Франкотелли:
— У княгини Фаустины появилась необычная прихоть. Она желает, чтобы вон тот юноша (он указал на Венанцио) вошел в клетку ко львам. Смею думать, с ним ничего не случится. Прихоть же княгини должна быть удовлетворена.
— Что? Мой сын? Нет! — вскричал Франкотелли. — О таком я даже и не слыхивал!
— Однако она предлагает вам десять тысяч франков во удовлетворение ее прихоти. Более чем вероятно, что львы его не тронут.
— Давайте говорить без обиняков, — сказал Франкотелли. — Честно вам признаюсь, Венанцио не моя плоть и кровь. Своему собственному ребенку я бы ни за что не позволил войти в клетку ко львам. Но поймите, если с ним что-нибудь случится, я потеряю большие деньги. Ведь он — лучший исполнитель в моей труппе. Одним словом, меньше, чем на тридцать тысяч франков я не согласен.
Дон Эгидио задрожал: на лице его отражалась то жалость, то жестокость.
— Хорошо, — сказал он наконец, — я дам вам сорок тысяч. Получите.
Франкотелли подозвал Венанцио.
— Я хочу, чтобы ты вошел в львиную клетку. Знаю, прежде ты этого не делал. Но львы совсем ручные. («Боже! какие там ручные», — услышал дон Эгидио его бормотание).
— Да, конечно, — ответил Венанцио. — Почему бы мне туда и не войти? — И он, одетый в свой костюм арлекина, удалился.
Желтоватые глаза княгини расширилась, загоревшись тигриной лютостью.
Юноша вошел в клетку: публика удивленно и испуганно застыла на своих местах. Вопреки ожиданиям, лев и львица приблизились к нему, ласково потерлись об него, а затем улеглись и принялись лизать ему ноги, а он гладил их по спине. Публика разразилась бешеной овацией. Многие были бледны.
— Выходи, Венанцио; этого достаточно, — приказал Франкотелли: он так нервничал, что забыл запереть клетку.
А Венанцио предстоял самый известный его номер — полет живого ядра, когда им выстреливали из огромной пушки.
— В самом деле, — разочарованно произнесла княгиня, — разве найдешь развлечение в наши времена? Мерзкие зверюги оказались ручными!
— Нет, они не приручены, — возразил изумленный дон Эгидио.
— В самом деле, — повторила она, — вы могли бы управиться и получше. Все же я подожду ссориться с вами, ибо надеюсь, что какой-нибудь несчастный случай произойдет при выстреле. Если мальчишка все-таки умрет, это будет забавно, хотя вид крови был бы гораздо лучше.
И вот Венанцио вылетел из пушечного жерла. Он часто выполнял этот трюк. Но на сей раз его ослепил необыкновенный золотистый свет, и он, вытянув руки, помчался к нему — намного дальше трапеции, за которую ему надо было зацепиться. А затем рухнул вниз — бездыханным!
— Вот видите, — произнесла Фаустина, — хоть какое-то развлечение!
И тут на арену из плохо запертой клетки вырвались львы. Подбежав к упавшему телу, они уселись по обеим сторонам. Публика в ужасе бросилась к выходу. Началась невообразимая свалка. Франкотелли попытался загнать львов обратно в клетку. Но едва он приблизился к хищникам, они зарычали и бросились на него, так что ему пришлось спасаться бегством.
— Ну что ж, — томно произнесла Фаустина, — раз уж все разбежались, то и нам лучше уйти.
— Нет, — сказал Эгидио, — это моя вина, и ваша тоже! Хотя вряд ли вы, подобно мне, испытываете угрызения совести. Мне кажется, пребывание в львиной клетке подействовало на бедного мальчугана, и он не смог рассчитать свой прыжок. Это мы стали причиной его смерти.
Какое-то время они молчали. Ложа Фаустины была недосягаема для львов, поэтому она могла спокойно ждать, когда уляжется давка. Дон Эгидио, чье лицо отразило совершенно несвойственное ему выражение,