— Весьма признателен!
Когда Волынщик умер, самый новый башмак с левой ноги подошел к гробу и проговорил печальным голосом:
— Прощай, белый свет!
И одним прыжком впрыгнул в гроб к покойному, бедняге. Так их вместе и похоронили.
Все звали его Педро Коротышом либо Педро из Антейро, но по-настоящему имя его было Педро Регейро Гарсиа. Мы вместе учились в школе в Риоторто в тот год, когда в Мондоньедо была эпидемия тифа и меня отправили в деревню к моему дядюшке Сержио Мойрону. Мне было восемь лет, а Педро — то ли одиннадцать, то ли двенадцать. Ему здорово давалось чистописание, но буквы выводил он медленно-медленно, словно китайские каллиграфы эпохи Тан или Сун, работы которых через много лет вызывали у меня такое восхищение. Педро удивительно чисто воспроизводил все прописи Итурсаэты. У меня-то почерк был прескверный, ни дать ни взять мошки, с лету прилипшие к бумаге, и я завидовал Педро Коротышу, тому, что у него такой четкий, торжественный почерк, точная копия образцов Хосе Франсиско Итурсаэты, который следовал традициям басков — обладателей красивого почерка, состоявших секретарями при королях из династии Габсбургов[14]. Котарело Мори был самого высокого мнения о каллиграфии Итурсаэты, о чем и гласил один текст, который, когда я доучивался в средней школе, уже в Луго, нам нужно было сдавать по чистописанию. Педро Коротыш ходил на занятия в больших деревянных башмаках, в зеленой суконной курточке, очень куцей, и в узких штанах ниже колена; голову и уши прикрывал длиннейший шарф в черную и красную полоску. Был он тощий-претощий, рыжий, а глаза светлые, как у самых исконных жителей Миранды. Вечно мерз и на уроках чистописания, прежде чем приняться за дело, просил у преподавателя разрешения подержать руки в карманах брюк. Умел мастерить бумажных змеев, они взлетали очень высоко и скрывались за темными горами. Куда бы ни улетали, хоть по направлению к Шудану, хоть за Астурийский хребет, хоть в сторону Мейры, Педро Коротыш говорил:
— Воздушные змеи всегда летят к морю!
А сам никогда моря не видел, дожидался поездки в Фоз, которую рекомендовал ему врач, в сентябре, когда можно поесть вволю сала с поджаренным ржаным хлебом. Но в чем был он дока, великий дока, так это в искусстве дрессировать кузнечиков. Когда в мае появлялись первые кузнечики, Педро ловил с полдюжины, сажал в коробку с дверцей, наполовину стеклянной, наполовину зарешеченной, и приступал к дрессировке беспокойных козявок. Это искусство еще сложнее, чем сирийское и болгарское искусство дрессировки блох. Кузнечики Педро Коротыша в конце концов овладевали умением качаться на качелях, прилаженных у них в коробке, прыгать сквозь двойной обруч, свитый из волосинок, и брать бумажный барьер, как лошадки. Когда в тринадцать лет Педро Коротыш отбыл в Буэнос-Айрес — в новых башмаках, что да, то да, но в том же самом полосатом шарфе, — я сказал его дядюшке Фелипе де Антейро:
— Педро и там может разбогатеть, будет показывать своих кузнечиков по театрам.
— Там, — сказал мне сеньор Фелипе, изъясняясь по-кастильски и снисходя к моему невежеству, — нету кузнечиков и нету лугов, как у нас. Там пампа и из прыгающих тварей только и есть что золотая саранча да индейская лягушка, а они дрессировке не поддаются.
И, словно ища подтверждения, он поглядел на моего дядю Сержио, который никогда в тех краях не бывал.
Не знаю, что сталось с Педро Коротышом. Когда в Иоаннов день вижу кузнечиков в траве, всегда о нем вспоминаю.
Баркас де Моуре — сапожник из Лобозо, мастер вытачивать деревянные башмаки; осенью обходит он почти всю Пасторису и Террашá, работает по домам, все делает, и закрытые, и открытые, и одни только подошвы, и женские, нарядные и легонькие, с красивым вырезом — наверное, самая изящная женская обувь в мире. Сапожничал он как-то в Виларес-до-Санто, зашел в лесную сторожку выкурить самокрутку, глядит, куча стружек на земле шевелится, словно кто-то внутри дышит ровно, в глубоком и спокойном сне. Куча была небольшая, и Баркас подумал, там собачка, одна из тех желтеньких дворняжек, что носятся вприпрыжку по дорогам. Разбросал он стружки ногой и обнаружил спящего. То был лис. Баркас закрыл дверь и палочкой разбудил сонливца. Лис открыл правый глаз, дважды разинул пасть и под конец улыбнулся.
— Да, человече, да, улыбнулся мне во всю пасть!
Лис был маленький, с очень лоснистой шерсткой, хвост чуть ли не длиннее туловища.
— Какой же ты маленький! — сказал ему Баркас.
— А я карликовый, Баркас! И еще только трехмесячный!
Лис очень хорошо говорил по-галисийски, и выговор у него был совсем нашенский. Баркас — большой охотник почесать языком, и ему понравилось разговаривать с лисом: можно не сомневаться, это был первый случай, чтобы уроженец Лобозо разговаривал с кем-то из длиннохвостой братии.
Беседуют они таким манером, и вот лис, а звали его, как он сказал, Анис…
— Анис? — переспрашивал я Баркаса.
— Да, сударик, Анис! Он очень ясно произнес, раз шесть-семь!
Так вот Анис возьми и попроси Баркаса, может, тот сделает ему деревянные башмаки, закрытые и остроносенькие.
— Где это видано, лис в деревянных башмаках! — сказал Баркас Анису.
— Вот и видно, что ты ни разу не был в Монферо!
В Монферо, пояснил Анис, есть один старый лис, страдающий ревматизмом и очень мудрый, так он носит деревянные башмаки на толстой подошве.
— Недавно подбил их резиной, чтобы ступать бесшумно. Он очень любит ходить в Куртис, глядеть, как поезд едет.
Баркас сделал Анису четыре деревянных башмака, лис примерил их в сторожке и ходил в них очень ловко, хоть и спотыкался иногда, особенно задними лапами. Потом попросил Баркаса завернуть башмаки и перевязать веревочкой, а он припрячет их до той поры, покуда не понадобятся. Баркас так и сделал; и когда кончил он сапожничать в Виларесе, то по дороге в Лобозо составил ему компанию карликовый лис Анис. Когда друзья прощались на холме Вентос, Анис спросил у Баркаса:
— Человече, чуть не позабыл! Кто главный во Франции?
— Некто по фамилии де Голль. Зачем тебе?
— Понимаешь, есть в Мейре один лис, когда мы ходим на охоту компанией, он всегда схватит самую большую курицу, навалится на нее и орет: кто главный во Франции?
Баркас никогда больше не встречал Аниса, карликового трехмесячного лиса. Он сообщает мне об этом не без грусти, за кружкой красного, в какой-нибудь из харчевен Мондоньедо.
Я дочитал лекцию в «Галисийском обществе» в Мадриде и беседовал с какими-то дамами, как вдруг меня дважды хлопнули по плечу. Я обернулся и узрел Мануэла Регейру Лопеса. В свое время я очень дружил с его братом, с Селсо, тот был часовых дел мастером, хоть не перерабатывал по этой части, в сентябре же обычно ставил ловушки на барсуков. Жесткое мясо, хорошенько промаринованное и хорошенько прожаренное, ел, а из шерсти делал кисточки для бритья и раздаривал друзьям. Жил неподалеку от Шидулфе, в самой захолустной и безлюдной части земли Миранда, где она нависает над светлыми водами Эо, а вдали виднеются, голубея, усталые вершины астурийских гор. Селсо был малорослый и тучный, и пол-лица у него было покрыто красным родимым пятном, как у шотландского короля, которого поминает Франсуа Вийон[15]:
Где ныне тот король шотландский,
Кому покрыло пол-лица
Пятно алее багреца?
Лет пять-шесть назад один житель Шидулфе, которого встретил я в Луго, на улице Рейна, рассказал мне, что Селсо умер.
— Хватил его паралич, неделю не шевелился и слова не вымолвил. На восьмой день приоткрыл один глаз, поглядел на детей, те у кровати стояли, плакали, и говорит:
— Мышей от сыров отгоните, лоботрясы!
И с этими словами помер. Когда в день похорон домашние пошли на чердак взять пару головок сыра из тех, что сушились в проволочной корзине, подвешенной к потолочной балке, — сыры понадобились для поминок, — оказалось, что все головки источены мышами, хотя дно у корзины было жестяное, а крышка из березовой коры. Как проведал умирающий Селсо, что в корзинку пробрались мыши? Откуда и каким оком созерцал то, что творится в этом мире? Глубочайшая тайна, и не мне прозреть ее.
Брат же Селсо, Мануэл Регейра, отбыв воинскую повинность в столице, так в столице и застрял, сперва подручным в пекарне работал, потом перешел к одному мозольному оператору, державшему заведение на улице Толедо. Мануэл всегда любил лепить и в пекарне перед Новым годом и прочими праздниками делал выпечки в виде человечков, лошадок и птичек, а когда стал работать у мозольного оператора, делал слепки с ног постоянных клиентов до и после обработки, а если клиент был знаменитостью и о нем в те дни писалось в газетах, он выставлял на витрине гипсовые слепки ступней вышеозначенного, с мозолями и без. Когда скончалась инфанта Исабель, хоть дело было при Республике, в витрине появились ступни Курносой; а как-то раз, проходя мимо заведения выдающегося оператора, я узрел в витрине пару слепков со ступни правой ноги, один весь в мозолях всех форм и размеров, а другой чистенький. Табличка под ними гласила — по-испански, разумеется: «Правая нога его превосходительства сеньора дона Феликса де Льяно и Торрильи, историка и члена Королевской академии, до и после курса в этом заведении». И около слепков красовался том с дарственной надписью оператору, труд Льяноса и Торрильи, «Дочери Филиппа II», кажется, или что-то в этом роде.