Помещики были уверены, что бунтарь — еврей, крестьяне божились, что это благочестивый католик — перед каждым образом он падал на колени и молился. Старики толковали, что это дьявол. Они рассказывали, как он однажды зашел к крестьянке в дом. Крестьянка, которая была на сносях, увидела, что у него козлиные ноги, и со страху родила. Ребенок был с рогами. А священники в своих проповедях утешали народ тем, что спасение близко: проклятый антихрист бродит по деревням, подстрекает народ к бунту, натравливает крестьян на помещика, на ксендза.
Мордхе вернулся в Коцк оборванный, исхудалый. Печаль, сквозившая всегда в его глазах, исчезла, и что-то волчье появилось во всем его облике. Серые глаза пронизывали, в них читались отвага и ужас. Он знал, что его ищут на дорогах, в деревнях, знал, что должен избегать людей, и останавливался в каждом шинке. Он прислушивался к небылицам, которые рассказывали о нем, часто принимал участие в этих разговорах, и однажды чуть не был убит, когда стал говорить плохо о себе самом, доказывая крестьянам, что он трус: иначе не исчез бы, мол, не оставил бы крестьян одних.
Оставаться в Польше Мордхе не мог, он удивлялся, что желание поехать за границу у него исчезло. Вообще, будущее было ему безразлично. И если б не Фелиция, которая разработала план его побега из Польши, он бы не двинулся с места и остался в Коцке, раздумывая, отдаться в руки полиции или нет. Он решил поехать в Париж, хотя не понимал, что будет там делать, не зная языка. Возможно, он решил так, потому что Кагане собирался туда или потому, что в Париже была большая польская колония. Как бы то ни было, но Мордхе решил оставить Польшу, едва достанет денег.
Он пошел в гостиницу к Шафту и застал его за завтраком: черный хлеб, луковица, чашка цикория.
— Вот так гость! — Шафт поднялся, придвинул столик к кровати и подал Мордхе стул. — Садись! Может быть, закусишь?
— Спасибо! Я только что ел.
— А если бы ты был голоден, ты бы ел это? — Шафт вытирал руки о свои меховые брюки и морщил лоб. — Шамай довольствуется луковицей, чашкой цикория, но ты сын реб Аврома. В самом деле, что вы едите на завтрак?
— Что это вы так разговорились сегодня, Шамай? — усмехнулся Мордхе.
— Я говорю с горя, Мордхе! Два раза я собирался уехать домой и должен был вернуться с дороги! Ведь нельзя быть спокойным за свою жизнь, в любую минуту можно быть убитым! Народ очумел, не хочет работать, свободен от всего! От любых установлений! Это напоминает мне историю о том, как собаки перестали повиноваться хозяину. Мужик хочет паном стать! И говорят, — он понизил голос, — какой-то еврей тоже принимает участие в этом… Когда везде евреи, это несчастье, говорю тебе! Кто бы ни оказался прав, в любом случае валится все на наши головы. Крестьянин бунтует, помещик бунтует — кто страдает? Мы! Мне необходимо быть дома… Хотя теперь я все равно не поехал бы: с ребе плохо…
— Опять заболел? — спросил Мордхе.
— Плохо, Мордхе, плохо!.. Он совсем спал с лица. Мрак…
Мордхе поднялся, вспомнил, зачем он пришел, и начал:
— Шамай, мне нужны пять тысяч злотых…
— У кого в настоящее время имеются такие деньги? — прервал его Шамай, вскочил и снова сел на кровать. — Скажу тебе правду… Но почему ты стоишь? Садись! Я перестал одалживать деньги даже самым богатым помещикам. Такое время; кто знает, что будет завтра? Конечно, вернее не выпускать эти гроши из рук… Но тебе, видишь ли, — это другое дело! Сыну реб Аврома я окажу услугу… Но не такую сумму: у меня ее просто нет… Все мое состояние у помещиков в имениях. Хлеба сгорели или сгнили, крестьяне не хотят работать! Хорошо ведется хозяйство в Польше… Что я хотел сказать? Да. Три тысячи я могу тебе дать.
— Пусть будет три, — согласился Мордхе.
Шамай написал несколько слов на листке бумаги и подал его Мордхе:
— Пожалуйста, подпишись. Лучше, когда имеется расписка.
Мордхе прочел бумажку, пожал плечами и улыбнулся:
— Вы даете мне три тысячи, а получаете расписку на шесть?
— Ты говоришь, прости, совсем не по-купечески! — Шамай Мордхе взял его за лацкан. — Дай мне сказать! Шамай одалживает сыну реб Аврома три тысячи злотых. Спрашивается, на каком основании он ему одалживает, то есть где обеспечение? Имения, которыми он владеет, или недвижимое имущество? — Он щипнул свою бородку, как делал это обычно, сидя над серьезным трактатом. — А то, что сын реб Аврома через два года станет совершеннолетним, это не имеет значения?.. И не грешно, если Шамай хочет себя обеспечить! Что скажешь?! Но даю тебе слово, что больше трех тысяч я с тебя не возьму…
Мордхе равнодушно подписался и стал смотреть, как Шамай сыплет сухой песок на подпись, вытаскивает кожаный бумажник, пересчитывает ассигнации со стоном, как будто ему тяжело расстаться с деньгами. Несколько раз Шамай пересчитал деньги, не доверяя себе, и, когда Мордхе хотел эту пачку денег положить в карман, он заставил его пересчитать ее еще раз.
Мордхе вышел от Шамая, хотел пойти сказать Кагане, что завтра утром они поедут, но вспомнил о ребе и направился к его «двору».
* * *
Уже две недели, как реб Менделе не вставал с постели. Он очень ослабел. Кроме реб Иче, он никого не хотел видеть, не разрешал даже убирать комнату, которая была полна паутины. По полу свободно гуляли мыши, останавливались у кровати ребе, как будто хотели от него чего-то, и люди говорили, что это грешные души, нуждающиеся в посмертном искуплении.
Реб Иче подбросил дров в печку; когда пламя запылало, реб Менделе вынул из-под подушки ключ и подозвал его:
— На, вынь рукописи из моего сундука и сожги! Что ты смотришь? Сожги, говорю тебе! Типограф достаточно напечатал! Не для кого писать! Слышишь, Иче, я задыхаюсь… Мир смердит… Ну, чего ты смотришь? Бросай в огонь!
Реб Иче бросал в печку одну рукопись за другой. Когда он бросил последнюю, реб Менделе рассмеялся тихо и пренебрежительно — так, что реб Иче ужаснулся.
— Всю жизнь работал, размышлял, открывал миры, хотел приблизить приход Мессии… Спрашиваю тебя: для чего? Для чего? Настоящего реб Менделе уже нет, остался только мешок с больными костями! Не прав ли я, Иче, — ребе взял его за руку, — что человек — существо смердящее? А? Чего ты молчишь? — Ребе широко раскрыл глаза и вдруг присел: — Ты все бросил в огонь? Все?
— Все, ребе!
— Жалко, жалко… — сморщил лицо реб Менделе, будто страдал от каких-то болей.
— Что такое, ребе? В чем дело?
— Ничего, ничего… Среди рукописей лежала моя «Книга человека», сочинение, состоявшее всего из одного листка, но содержавшее всю жизнь человека… Жалко, «Книгу человека» я хотел оставить…
— Если это один листок, ребе, это можно ведь восстановить, — старался его успокоить реб Иче.
— Невозможно, невозможно! — настойчиво повторил ребе и начал растирать рукой лоб. — Не помню, не помню…
Ребе без сил упал на подушку, закрыл глаза и начал стонать. Реб Иче успокаивал его. Хасиды, которые стояли под окнами, видя, что ребе плохо, начали стучать в окна, с криками рвались внутрь.
Ребе снова открыл глаза, посмотрел туда, откуда неслись крики, покачал головой и обратился к реб Иче:
— Видишь эту толпу? Их радости не было конца, когда я, Мендель, пал в их глазах! Никто не любит святого, всякий радуется, когда грешит честный человек. Кому они нужны, святые? Кому они нужны, спрашиваю? Если б я начал сначала, — усмехнулся реб Менделе, — знаешь, что бы я сделал? Я позвал бы несколько сотен молодых людей, надел бы на них дурацкие колпаки и посадил их на крыши, чтобы они днем и ночью кричали: «Мир смердит, мир смердит!..»
Реб Менделе умолк и вдруг почувствовал, что ему становится легче. Шум в голове исчез, он смотрел, как пылает, корчится, рассыпается в пепел бумага. Ребе походил сейчас на человека, все состояние которого горит, а он не может ничего сделать. Он протянул руку, как бы желая что-то спасти, и попросил:
— Дай мне бумагу!.. Дай перо!..
Он держал гусиное перо между пальцами, пальцы дрожали, он видел, как увеличивается листок бумаги и буквы становятся больше, поднимаются, такие синие и одновременно огненные, кружатся пред его глазами, как колеса, — колесо над колесом, колесо в колесе, обматывают кровать со всех сторон, дом начинает вертеться все быстрее и быстрее, и в сердце вдруг становится так пусто… Неужели это конец?..
Реб Иче заметил, что ребе путается, не понимает, что пишет, повторяет одни и те же буквы… Он попробовал прочитать:
— «Книга человека»…
Ребе швырнул на пол бумагу и перо и тяжело вздохнул. На губах его появилась пена. Испугавшись, реб Иче позвал служку. Ребе еще раз открыл глаза, посмотрел перед собой в пространство, потом поглядел на реб Иче, несколько раз застонал и покинул этот мир.
Когда Мордхе пришел во двор, весь Коцк уже знал о кончине реб Менделе. В городе закрыли лавки, бросили работу, отпустили детей из школы, и во всех переулках стояли люди, шептались о том, кто позаботится о его святом теле: ученики или погребальное общество?