продажных женщин.
Когда на фронте они увидели, что бывает всего три выстрела за день, они говорили:
— Вот поэтому-то война и тянется четыре года.
Прибыв под Верден, о котором я рассказывал им ужасы, они позеленели от волнения. Впрочем, они быстро оправились и стали зубоскалить. Наша дивизия насчитывала двадцать тысяч свежих солдат, артиллерия следовала за нами с сотнями орудий, небо было черно от аэропланов. И все это было брошено на небольшое, затерянное австрийское соединение. Австрийцам все это не понравилось, и они стали деликатно сдаваться в плен. Мы продвинулись вперед на пять километров, взяли пять тысяч пленных, пушки, пулеметы... Американцы стали смеяться надо мной.
Но уже два дня, как против нас выдвинута резервная саксонская дивизия. Она никогда не считалась особо вы дающейся, но умела крепко вцепляться в свои пулеметы... Прекрасная американская дивизия мгновенно ринулась в бой, но тотчас же осела, наткнувшись на эти упрямые старые пулеметы. Американцы несколько раз возобновляли атаки, но жертв становилось все больше и больше. Двигаться вперед было невозможно, приходилось даже отступать. Мои приятели перестали смеяться. Теперь посмеивался я, с грустью думая о том, что представляет собой эта измученная саксонская дивизия. Она должна быть похожа на наши отощавшие французские войска, с которыми мы встречались по дороге. Они передвигались вверх и вниз без всякой инициативы, неказистые на вид, но приносящие свою пользу.
Когда мы с Блоу успели осушить бутылку финь-шампань, настало время идти в столовую.
Мы устроились в бывшем немецком укрытии. Оно было прекрасно оборудовано. Это был дворец из бетона и цемента, не боявшийся самых крупных снарядов.
Не слишком стесняя друг друга, здесь разместились штабы французской артиллерийской группы и нашей американской пехотной бригады. В просторном вале с низким потолком генерал Каннинг председательствовал за обеденным столом. Французское командование сидело напротив.
Я не спускал глаз с генерала. Это был один из редких людей, знающих человеческое сердце. Он был требователен к самому -себе, но умел быть чутким к другим. Являясь заклятым врагом человеческих слабостей, он умел ценить и поощрять чужие достоинства, умел быть одновременно и добрым, и строгим1.
Я наблюдал -этого человека, но так и не сумел обнаружить у него ни одного мало-мальски серьезного недостатка. Судя по тому, как он умел проявлять чуткость к людям, он был скорей человеком сердца, чем человеком ума. Эта черта редко встречается у заурядных людей. Те большей частью бывают педантичны и претенциозны. Начальником штаба у генерала был человек более методичный, чем он, но с большей амбицией и напористостью. Сдерживало его только чувство собственного достоинства, которое он старался выставлять на вид.
За столом говорили мало. Никто из французов не владел английским языком, один только генерал умел связывать пару фраз.
К великому отчаянию Блоу, каждая группа питалась со своей кухни. Все скучали, и каждый из нас мысленно посылал сотрапезников ко всем чертям. К счастью, трапезы длились недолго и прерывались телефонными звонками.
Французы посматривали на меня косо: я не был офицером и место за столом получил только благодаря любезности генерала и его расположению ко мне. Французам не нравилась также изысканность моей обмундировки. Впрочем, они скоро решили, что у меня высокие связи в Париже, и стали почтительны по отношению к загадочному молодому человеку.
Артиллерийский майор имел вид христианского аскета. Это один из двух-трех типов, распространенных среди фронтовиков. Сохранились еще фронтовики толстокожие и карьеристы. Подлинный тип воина, прекрасного и доброго, попадался очень редко. Этих должно быть уже успели истребить.
Хотя французов и нельзя было смешать с американцами, но я уже не находил между ними той разницы, которую предполагал раньше, пока их не увидел рядом. Через несколько дней люди стали делиться больше по характерам, чем по национальности. Были здесь умные и дураки, были храбрецы и трусы. Были, конечно, и ни то, ни Другое. Таким был и Том Блоу.
Генерал говорил о планах на завтрашний день. Меня умилило его намерение ежедневно посещать траншеи первой линии. Вот он у нас какой, этот генерал. Однако не все офицеры ценили эту его заботливость о солдатах.
— Завтра утром со мной пойдете вы, Фоукер, — сказал генерал, бросая быстрый взгляд на долговязого лейтенанта-картографа. Тот молча поклонился. Лейтенант был. умница и работяга, но эгоист, всеми способами оберегавший свою шкуру. Этих утренних прогулок по траншеям он не одобрял. Блоу молча улыбнулся и подмигнул мне. Я ответил ему недовольной гримасой: я находился под обаянием генерала.
Обед кончался. Генерал, как и каждый день, угостил французов прекрасными сигарами, на которые они набросились с жадностью. Я подошел к нему в ту минуту, когда он уходил в свою канцелярию.
— Господин генерал, разрешите мне завтра утром сопровождать вас.
Объяснений не потребовалось: генерал уже за столом заметил по мне, что я затосковал. Однако я был переводчиком. Мое место было в тылу или на посту командования. В американских траншеях мое присутствие было бесполезно.
— Ладно, пройдемся вместе. На обратном пути я зайду на французскую колониальную позицию. Я еще не отдал им визита.
Генерал старался придать целесообразность моему жесту, чтобы избавить меня ют неприязни тех офицеров, которые отправляются на передовую линию лишь по обязанности.
Я вышел на свежий воздух и натолкнулся на Гома Блоу. Он посвистывал, повернувшись ко мне спиной. Очевидно и он, как все остальные, был уверен, что видит меня насквозь.
Я уселся на цементной скамье у стены убежища и стал смотреть. Впереди себя я ничего не видел. На секторе все было спокойно, — обычная канонада. В небе изредка вспыхивали огни. Бои шли далеко, где-то по направлению к Аргонне, у неизвестных соседей.
Я пытался завязать разговор с Блоу. Но он отвечал мне каким-то новым, необычным тоном: я стал для него врагом, предателем, лицемером. Когда я пошел к себе, он угрюмо пробормотал:
— До завтра!
Ложась спать, я попытался проанализировать самого себя.
Прошли месяцы и годы с тех пор, как я покинул французский фронт.
Еще в 1916 году мне повезло, и я получил удачную рану. Она была не настолько серьезна, чтобы мешать мне наслаждаться жизнью, но вид у нее был внушительный, да, кроме того, она грозила сказаться еще впоследствии. Я почти все время торчал в командах выздоравливающих. Когда меня отпускали оттуда, мне случалось занимать самые разнообразные должности. Впрочем, я времени не терял: я связался с женщинами. А ведь я думал одно время, что так и умру, не узнавши их.
В конце 1917 года у меня возобновилась старая болезнь: меня стала мучить тоска по