Предшественникам Герцога дело было только до собственных удовольствий, они и не задумывались о возможности вражеского вторжения в их прекрасную землю. Напротив, Добрый Герцог, несмотря на всеобщую к нему приязнь, нередко повторял старинное изречение, гласившее: «В пору мира готовься к войне». Будучи глубоко убеждённым в бренности всех дел человеческих и обладая сверх того своеобразными взглядами, равно как и даром художника-костюмера, он создал чрезвычайно живописное воинское подразделение, местную Милицию, которая существует и поныне и которой одной достало бы, чтобы заслужить ему благодарную память потомков. По его расчётам эти элегантные воины должны были не только внушать ужас возможным врагам, но также исполнять в дни больших праздников роль декоративной личной охраны при его появлениях на публике. В эту затею он вложил всю душу. После того как войско было должным образом организовано, Герцог развлекался тем, что муштровал их воскресными вечерами и моделировал для их мундиров новые пуговицы; чтобы придать воинам необходимую закалку, он то закармливал их, то заставлял голодать; облачив в тулупы, отправлял их в самом разгаре июля в длинные марши; учинял между ними потешные бои с применением настоящей картечи и незатупленных стилетов — вообще разными способами прореживал их ряды, устраняя нежелательные элементы, и укреплял организмы оставшихся, заставляя их, скажем, взбираться в полночь да ещё верхом на самые жуткие кручи. Он был рьяным поборником воинской дисциплины, сознавал в себе это качество и гордился им, как особым отличием. «Мир, — часто повторял он, — любит, чтобы с ним обходились построже».
Тем не менее, подобно многим великим монархам, Герцог сознавал, что из политических соображений необходимо время от времени допускать небольшие поблажки. Он умел проявлять снисходительность и милосердие. Он умел использовать свою власть для смягчения участи осуждённого.
Так он смилостивился в одном прославленном случае, который в большей мере, нежели прочие, помог ему обрести титул «Добрый» — в случае, когда целый эскадрон Милиции был приговорён к смерти за некую гипотетическую оплошность, допущенную при отдании чести. К сожалению, как раз об этом хроника повествует отчасти туманно и путано, давая, впрочем, ясно понять, что приговор был обнародован и приведён в исполнение в течение получаса. Тут в хронике следует допускающий спорные толкования пассаж относительно командира эскадрона, судя по всему приговорённого к казни вместе с подчинёнными, но ставшего в ходе дальнейших событий объектом герцогского милосердия. Насколько можно понять, этот человек, совершенно по-детски пугавшийся кровопролития (особенно когда дело доходило до его собственной крови), в последний момент неприметно покинул место совершения церемонии, — ускользнув из рядов, по его словам для того, чтобы сказать последнее прости чете своих престарелых и вдовых родителей. Будучи обнаруженным в кабаке, он предстал перед наспех собранным Военным судом. На суде к нему, видимо, вернулась воинская отвага. Ссылаясь на изложенные в «Ежегоднике военнослужащего» положения устава, он доказал, что никакой оплошности не было даже в помине, и стало быть, его солдаты приговорены ошибочно, а казнены незаконно, сам же он a fortiory[47] ни в чём не повинен. Суд, отметив основательность его аргументации, тем не менее приговорил офицера к унизительному двойному обезглавливанию за то, что он покинул расположение части без письменного разрешения Его Высочества.
Тут-то Добрый Герцог и вмешался, встав на его защиту. Он отменил приговор или, говоря иначе, явил снисходительность. «Для одного дня довольно пролито крови», — как уверяют, сказал он со всей присущей ему простотой.
Эти слова можно считать одним из самых счастливых Герцоговых озарений. Передаваемые из уст в уста, они докатились до всех концов его владений. Для одного дня довольно пролито крови! Разве не показывает это истинную его душу, восклицали люди. Довольно пролито крови! Восторги разгорелись ещё пуще, когда Герцог, желая смягчить горестные последствия чрезмерного служебного рвения, с подлинно монаршьим изяществом украсил грудь провинившегося офицера Орденом Золотой Лозы; они едва не обратились в горячку, как только стало известно о жалованной грамоте, которой весь выведенный за штат эскадрон возводился в дворянское звание. Мы привели всего лишь один из множества случаев, в которых этому правителю удавалось, благодаря тонкому пониманию человеческой натуры и искусства управления, обращать зло во благо и тем самым укреплять свой трон…
На первый взгляд представляется странным, что личности столь яркой, одной из наиболее приметных в стране фигур уделено так мало места на страницах, написанных монсиньором Перрелли. Подобное небрежение начинает казаться вдвойне странным и способным вызывать у читателя чувство глубокого разочарования, когда вспоминаешь, что эти двое были современниками и что учёный автор обладал редкостной и счастливой возможностью получать сведения о личности Герцога из первых рук. Пожалуй, оно выглядит даже необъяснимым, особенно в свете изложенных самим монсиньором во Введении к «Древностям» принципов, коими должно руководствоваться историческому писателю; или о рассыпаемых им блёстках редкостной учёности, о его восхитительных репликах и полезнейших отступлениях, об этих обличающих государственный ум комментариях общего порядка, делающих его труд не просто перечислением сведений местного значения, но зерцалом утончённой учёности его эпохи. Без преувеличения можно сказать, что его отчёт о Добром Герцоге Альфреде, поставленный рядом с пространным обсуждением невыразительных правителей вроде Альфонсо Семнадцатого и Флоризеля Тучного, выглядит самой что ни на есть скудной, поверхностной и традиционной хроникой. Ни одного доброго или недоброго слова о Герцоге. Ничего, кроме монотонного перебора событий.
Именно библиограф, корпевший над страницами соперничавшего с нашим историком монаха, отца Капоччио, уже упомянутого нами дерзкого и непристойного приора — именно мистер Эймз обнаружил пассаж, позволяющий разрешить эту загадку и доказывающий, что хотя монсиньор Перрелли и жил в пору правления Доброго Герцога, сказать, что он «расцвёл» при его правлении, значит неподобающим образом исказить смысл этого простого слова. Другие, быть может, и расцвели, но не наш достойный прелат.
«Не существует решительно ничего, — говорит неуёмный ненавистник Непенте, — что мы могли бы поставить в заслугу этому лютому головорезу (так называет он Доброго Герцога) решительно ничего — за вычетом, быть может, того лишь, что он отрезал уши некоему болтуну, интригану и заносчивому похотливцу, называемому Перрелли, каковой под предлогом сбора сведений для якобы исторического трактата и прикрываясь священническим облачением, пустился во все тяжкие, так что едва не доконал и то немногое, что ещё уцелело от благопристойной семейной жизни на этом Богооставленном острове. По заслугам и честь! Мнимой причиной сего единственного акта справедливости стало то, что сказанный Перрелли заявился на какое-то дворцовое торжество, имея на туфлях стразовые пряжки вместо серебряных. Предлог был выбран недурно, тем паче, что среди прочих пороков и нелепых причуд тирана имелась и поза экстравагантного приверженца этикета. Нам, тем не менее, стало стороною известно, что о ту пору в связи с сим дурно пахнущим, но во всех отношениях незначительным эпизодом при Дворе то и дело поминали имя молодого танцовщика, бывшего тогда первым средь фаворитов.»
Заниматься расследованием всех обстоятельств мистер Эймз в тот раз не стал — итак было ясно, что увечье, полученное монсиньором Перрелли наиболее удовлетворительно образом объясняло двусмысленность занятой им как историком позиции. Да и сам инцидент вовсе не представлялся несовместным с тем, что мы знаем о юмористических наклонностях Герцога. Недаром одним из его шутливых девизов было: «Сначала уши, носы потом». Имея перед собой такую удручающую перспективу и зная, что монаршье слово Его Высочества не расходится с монаршьим же делом, чувствительный учёный, будучи слишком обиженным, чтобы восхвалять свершения Герцога, был также слишком благоразумным, чтобы таковые хулить. Отсюда его умолчания и околичности. Отсюда и монотонный перебор событий.
Это микроскопическое пятно на Герцоговом гербе, а с ним и иные, более похвальные обстоятельства его жизни были надлежащим образом сведены воедино усердным мистером Эймзом, получившим к тому же в подарок от своего достойного, но скромного друга, графа Каловеглиа, оригинальный, доселе неизвестный портрет монарха — гравюру, которую библиограф собирался воспроизвести вместе с другими новыми иконографическими материалами в своём расширенном и полностью откомментированном издании «Древностей». На гравюре Его Высочество изображён анфас, восседающим в облачении Марса на троне; из-под шлема спутанными колечками стекает на оплечия галантный парик; над его головой с беззаботным видом полулежат, облокотясь на облачный полог, аллегорические дамы — Истина, Милосердие, Слава со своей трубой и так далее. На нервном, гладко выбритом лице Герцога не видно привычной улыбки, он задумчив, почти мрачен. Слева от него изображена огромная пушка, осёдланная пухлощёким ангелом; ладонь Герцога возлежит, как бы в отеческой ласке, на голове херувима, что несомненно символизирует его любовь к детям. Правый локоть его покоится на столе, тонкие, унизанные каменьями пальцы вяло придерживают развёрнутый пергаментный свиток, покрытый письменами, среди которых можно разобрать слова «A chi t'ha figliato» (той, кто тебя оголяет) — надпись, которую библиограф, чьё знакомство с местным диалектом далеко не дотягивало до его классической образованности, принял за некий светский тост той поры.