Иона Аккерман, старый холостяк, местный ходатай по делам, открыл у себя библиотеку: выдавал всем желающим книги на идиш. Еще отец его был «просвещенец», ярый противник хасидизма, весьма ядовитый и острый на язык. Приехал как-то в местечко горлицкий цадик. Восторженные хасиды встречали его музыкой, плясками, бубенчиками. Старый Аккерман наблюдал эту картину, прислонясь к дверному косяку, на пороге дома. И шипел вслед: «Варвары! Язычники! Идолопоклонники!..»
Сыну такого отца, по логике вещей, ничего не оставалось как стать отпетым вольнодумцем. Однако Иона Аккерман не сделал этого. Предпочел компромисс. Адвокату, говорил он, не следует восстанавливать против себя клиентов. Чуть выше колен сюртук, хасидский штреймл, бородка клинышком. Субботу проводил в молитвенном доме того самого цадика, которого так поносил его отец. Он собирал и русские книги. Но ни Толстой, ни Достоевский его не интересовали. Больше Ломоносов и другие писатели того времени. Ему нравилось морализаторство. Он интересовался всем понемножку, а споры на моральные темы просто обожал. Иона Аккерман свободно говорил на идиш, но было такое впечатление, что мысли свои он переводит с русского дословно. Педантичный человек, и почерк — просто каллиграфический. А уж как он был придирчив и к грамматике, и к синтаксису! Когда я жил в Билгорае, это был уже старый холостяк: ему пришлось отвергнуть несколько выгодных браков, чтобы, как положено, сначала выдать замуж сестер — после смерти отца он считался главой семьи. Иона представлял собой некий анахронизм. Но такой тип время от времени встречается в русской литературе.
Он, наверно, родился, чтобы заниматься печатным словом. Поражала его изумительная память. В местечке говорили, будто он знает наизусть несколько судебных кодексов. У него была масса всевозможных словарей и справочников. Потом Иона решил, что будет давать книги и на идиш, и на иврите. Поскольку он ничего не делал, хорошенько не продумав, подозреваю, что он хотел, чтобы к нему ходили и девушки. Но в целом это был милый человек с чистым сердцем и открытой душой, лишь немного старомодный.
Открой библиотеку кто-то другой — не Иона Аккерман — уж давно были бы выбиты стекла. Но Иону все уважали: еще бы! — такой адвокат, в хороших отношениях с начальством. Ссориться с ним не с руки. Удивительно, но им восхищались и билгорайские поляки. Еврею следует быть таким, как Иона, — спокойный, обходительный, порядочный, и слову его можно верить. Так они говорили. Полякам даже нравилось, что он одевается согласно традиции.
В то время я уже прочел многое из того, что было написано на идиш, — знал книги Менделе Мойхер-Сфорима[90], Шолом-Алейхема, Шолома Аша[91]и Давида Бергельсона. Не могу сказать, что я читал с тем вниманием и тщанием, которого эти писатели заслуживают. Мотл Шур давал мне книги на иврите — самые разнообразные, и хрестоматии в том числе. Благодаря ему я приобщился к современной литературе на иврите, просто глотал книги Бялика, Черниховского, Якоба Когена, Залмана Шнеура[92] и испытывал одно лишь желание — читать еще и еще. Никогда не забуду, как захватило меня «Преступление и наказание», хотя я не очень хорошо понимал, что читаю.
Я сидел в саду под яблоней и читал. Сюда, под эту яблоню, Ноте Швердшарф каждый день, что-нибудь мне приносил, а на следующий день я уже возвращал книгу. Частенько я забирался на чердак, садился на перевернутый ящик и читал. Кругом всякий хлам: старые кастрюли, поломанные кадушки, обрывки Святых книг. А я сижу себе и читаю. Глотаю со страстью, просто пожираю все, что попадется под руку: рассказы, романы, пьесы, очерки — написанные на идиш и в переводах. Сам оценивал, что хорошо, что так себе, где правда, где ложь. Америка в то время посылала нам белую муку и книги европейских писателей в переводе на идиш. Книги эти приводили меня в восторг, ввергали в состояние транса: Рейзен[93], Стриндберг, Тургенев, Толстой, Мопассан и наконец Чехов. Однажды Ноте принес мне книгу Гиллеля Цейтлина[94] «Проблемы Добра и Зла». Я прочел ее на одном дыхании. Автор разворачивал и затем суммировал мировую философию, сравнивая ее с философией иудаизма. Немного позлю я открыл для себя книгу Ступницкого о Спинозе.
Помню, как отец постоянно повторял, что имя Спинозы следует вычеркнуть отовсюду. Тогда уже я знал, что Спиноза заявляет: Бог есть Вселенная, и Вселенная — это Бог. Помнится, отец говорил, что Спиноза тратит время на ничто, на пустоту. По интерпретации Баал-Шема выходило то же самое: он обожествлял природу, отождествлял Вселенную с Богом. Баал-Шем жил после Спинозы, это так. Отец возражал: Спиноза черпал свою мудрость из древних источников, которых не могут отрицать никакие последователи Спинозы.
От философии Спинозы в голове моей воцарился полный кавардак. Его концепция: Вот есть субстанция с бесконечными атрибутами, божественная сущность должна следовать своим собственным законам, нет ни свободной воли, ни абсолютной морали, ни конечной цели — это увлекало, завораживало, но и совершенно сбивало меня с толку. Книги Спинозы опьяняли. Истины, к которым я пробивался с детства, наконец-то стали ясны. Все было Бог — Варшава, Билгорай, паук на чердаке, вода в колодце, облака в небе, книга на моих коленях. Все божественно, все — мысль и развитие. У камня — его, каменные мысли, два аспекта одного и того же. Помимо физических и интеллектуальных атрибутов, существуют другие бесчисленные характеристики, через которые определяется Божественная принадлежность. Бог есть вечное, трансцендентное время. Время, или протяженность, определяется модусами — пузырьками, которые варятся в божественном котле, образуются там и лопаются, и снова образуются и т. д. Сам я — тоже модус. Этот модус объясняет мою нерешительность, мою беспокойную натуру, пассивность характера, мои сомнения и страхи. Но все эти модусы созданы из тела Бога, из мыслей Бога, их можно понять и объяснить лишь через Него…
Когда я сегодня пишу эти строки, то, конечно же, отношусь к написанному критически, поскольку хорошо знаю все недостатки, все противоречия и пробелы в учении Спинозы. Но в тот момент я был им околдован, и это продолжалось многие последующие годы.
Я был в восторге. Все казалось прекрасным, никакой разницы нет между землей и небом, далекой звездой и моими рыжими волосами. Мои путаные, сумбурные мысли — божественны. То же муха, слетевшая на страницу моей книги. Это все — волны мирового океана, где течет свое собственное время. Глупейшая моя выдумка — это тоже мысль Бога… Небеса и земля — одно. Законы природы божественны. Естественные науки: математика, физика, химия — тоже Бог. Желание учиться возросло еще больше.
Поразительно, что Ноте и Меир были совершенно безразличны к моим открытиям. Моя поглощенность всем этим их даже забавляла. Я же был ужасно возмущен таким равнодушием.
Пришел однажды Ноте и спросил, не хочу ли я преподавать иврит.
— Кому же?
— Начинающим. Мальчикам и девочкам.
— А как насчет Мотла?
— Не хотят они его.
До сих пор не знаю, почему они не пригласили Мотла. Может, он поссорился с кем-то из руководителей вечерней школы: была у Мотла такая слабость — сказать человеку все, что он о нем думает. И еще — слишком уж много хвастал. Кто знает, может, запросил слишком большую цену. Я даже не решался подумать, в какое положение это поставит мою мать, — знал, что она придет в ужас. А в Билгорае это будет как гром среди ясного неба. Я согласился. Сам не знаю почему.
Первый мой урок проходил на дому у кого-то из учеников. Неожиданно оказалось, что мои ученики — не дети, а молодью парни и девушки, и последних даже больше. Девушки — моего возраста и постарше — надели лучшие наряды. А я предстал перед ними в длиннополом своем лапсердаке, в плисовой ермолке, с рыжими свисающими пейсами.
Как это я, такой стеснительный по натуре, вообще согласился принять подобное предложение — уму непостижимо. По себе знаю, что застенчивые бывают иногда необычайно болтливы. И в тот раз я сразу выложил им все, что знал про иврит. Урок произвел фурор в Билгорае — подумать только, внук нашего рабби учит детей всех этих вольнодумцев, «маскилов» — и чему же? — древнееврейскому языку!
После урока ко мне подошли девушки. Окружили меня, смеялись, задавали вопросы, улыбались. Лицо одной из них поразило меня: узкое, смуглое, карие мохнатые глаза — как у медвежонка, и невозможная, неописуемая улыбка. Я остолбенел. Она что-то спросила, но я даже не понял вопроса. Много романов прочел я к тому времени, много стихов сидело в моей голове. Я уже был готов к тому, что писатели называют словом «любовь»…
Ав — пятый месяц еврейского календаря, состоит из 30 дней, приходится на июль-август общегражданского календаря. Девятое Ава (Тишебов) — день разрушения Храма, день поста и траура.