— Я все слышала, сударь. Скажите отцу, что если бы он знал, в каком я положении, то простил бы меня. Я не ждала такой пытки, она выше моих сил, но я буду сопротивляться до конца, — обратилась она к мужу. — Я мать! Скажите отцу, что ему не в чем упрекать меня, хотя я и кажусь виноватой, — с отчаянием крикнула она студенту.
Эжен простился с супругами, догадываясь об ужасной трагедии, переживаемой этой женщиной, и ушел потрясенный. Тон господина де Ресто показал студенту, что из его попытки ничего не выйдет; он понял, что Анастази в заточении. Он помчался к госпоже Нусинген и застал ее в постели.
— Я больна, мой милый, — сказала она, — Я простудилась, возвращаясь с бала. Боюсь, что у меня воспаление легких. Ко мне должен прийти врач…
— Если бы даже вам грозила смерть, — прервал ее Эжен, — вы должны хоть ползком добраться до своего отца. Он призывает вас! Если бы вы услышали хоть един его стон, вашу болезнь как рукой бы сняло.
— Эжен, может быть, отец не так уж болен, как вы говорите! Но я была бы в отчаянии, если бы была хоть чуточку виновата в ваших глазах. Я поступлю так, как вам угодно. Но знаю, он умер бы от горя, если бы моя болезнь стала смертельной оттого, что я вышла из дому. И все же я поеду, как только отпущу врача. А почему на вас нет часов? — спросила она, не видя более цепочки.
Эжен покраснел.
— Эжен, Эжен, ужели вы уже продали их или потеряли? О, это было бы непростительно.
Студент склонился над постелью Дельфины и прошептал:
— Хотите знать правду? Так знайте же: вашему отцу не на что купить саван, в который его завернут сегодня вечером. Часы ваши в ломбарде, у меня ничего, кроме них, не было.
Дельфина порывисто соскочила с кровати, подбежала к шкафчику, достала кошелек и протянула его Растиньяку. Потом позвонила и воскликнула:
— Я еду, еду, Эжен. Дайте мне только одеться, Я была бы чудовищем! Идите, я приеду раньше вас! Тереза, — крикнула она горничной, — скажите господину де Нусингену, чтобы он поднялся ко мне сию же минуту, мне надо переговорить с ним.
Радуясь, что может возвестить умирающему отцу о приезде хотя бы одной из дочерей, Эжен прибыл на улицу Нев-Сент-Женевьев почти веселым. Он открыл кошелек, чтобы немедленно расплатиться с извозчиком. В кошельке столь богатой, столь элегантной женщины оказалось семьдесят франков. Поднявшись наверх, Растиньяк увидел, что фельдшер из больницы под наблюдением врача делает прижигание папаше Горио, которого поддерживает Бьяншон. Применено было последнее средство медицины, но и оно оказалось бессильным.
— Чувствуете вы что-нибудь? — спросил врач. Папаша Горио ответил, увидя Эжена:
— Приедут?
— Он может еще выкарабкаться, — сказал фельдшер, — он говорит.
— Да, — ответил Эжен. — Дельфина сейчас будет здесь.
— Он только и говорит, что о своих дочерях, — сказал Бьяншон, — он кричит, призывает их, подобно тому, как человек, посаженный на кол, кричит, чтобы ему дали напиться…
— Довольно, — сказал врач фельдшеру, — ничто не поможет, его не спасти.
Бьяншон и фельдшер снова уложили умирающего на зловонную койку.
— Надо бы все-таки переменить белье, — сказал врач. — Хотя и нет никакой надежды, следует уважать в нем человеческое достоинство. Я еще приеду, Бьяншон. Если он опять будет жаловаться, вспрысните ему опиум.
Фельдшер и врач ушли.
— Ну, Эжен, не падай духом, дружище! — сказал Бьяншон Растиньяку, когда они остались вдвоем. — Надо надеть на него чистую рубашку и переменить постельное белье. Поди скажи Сильвии, чтобы она принесла простыни и помогла нам.
Эжен сошел вниз. Госпожа Воке с Сильвией накрывали на стол. Как только Растиньяк заговорил, вдова подошла к нему с кисло-сладкой улыбочкой недоверчивой торговки, которая не хочет потерпеть убытки и вместе с тем боится рассердить покупателя.
— Дорогой господин Эжен, — ответила она, — вы знаете не хуже моего, что у папаши Горио нет больше ни су. Давать простыни человеку, который того и гляди помрет, значит, потерять их, тем более, что одну и без того придется извести на саван. Вы мне должны сто сорок четыре франка, прибавьте сюда сорок франков за простыни и кое-какие другие мелочи, за свечу, которую вам даст Сильвия, — все это составит не менее двухсот франков; бедная вдова, вроде меня, не может швыряться такими деньгами. Согласитесь, господин Эжен, что я потерпела большие убытки за последние пять дней с тех пор, как на меня посыпались всякие напасти. Я сама приплатила бы десять экю, лишь бы старичок уехал в тот день, как вы сказали. Он отпугивает пансионеров. Еще немного, и я отправила бы его в больницу. Поставьте себя на мое место. Дом Воке для меня превыше всего, это мой хлеб насущный.
Эжен бросился в комнату Горио.
— Где деньги за часы, Бьяншон?
— Там на столе; остается триста шестьдесят с чем-то франков. Я расплатился за все; квитанция ломбарда под деньгами.
Растиньяк сбежал по лестнице, перескакивая через несколько ступеней.
— Вот, получайте, — сказал Растиньяк с отвращением. — Господин Горио недолго останется у вас, а я…
— Да, он выйдет отсюда ногами вперед, бедненький, — проговорила вдова, пересчитывая двести франков. Сквозь ее показную грусть проглядывала радость.
— Прекратим разговор! — сказал Растиньяк.
— Сильвия, принеси простыни и пойди наверх помочь господам.
— Не забудьте дать на чай Сильвии, — шепнула госпожа Воке Эжену, — она уже две ночи не спит.
Как только Эжен повернулся к старухе спиной, она побежала к кухарке.
— Возьми чиненые простыни. Для мертвеца и эти будут хороши, — прошептала она.
Эжен уже поднялся на несколько ступеней и не слыхал слов старой хозяйки.
— Ну, давай снимем ему рубашку. Приподними-ка его!
Эжен стал у изголовья, поддерживая умирающего; Бьяншон снял с него рубашку. Старик сделал движение, как будто прятал что-то на груди, испуская при этом жалобные нечленораздельные крики, словно животное, стремящееся выразить сильную боль.
— Ах, он хочет, чтобы ему вернули цепочку из волос и медальон; мы сняли ее перед тем, как делать прижигание. Бедняга, надо опять надеть ему цепочку., Она на камине.
Эжен взял цепочку, сплетенную из белокурых волос с пепельным оттенком, несомненно, из волос госпожи Горио. На медальоне он прочел с одной стороны — Анастази, с другой — Дельфина. Дорогие сердцу Горио образы, всегда покоившиеся на его сердце. Внутри были локоны, обрезанные, очевидно, в первые годы детства девочек, так тонки были они. Когда медальон коснулся груди старика, у него вырвался протяжный вздох, выражавший удовлетворение, которое нельзя было наблюдать без ужаса. То был один из последних проблесков способности чувствовать, как будто сосредоточившейся в каком-то неведомом центре, откуда исходят и где воспринимаются наши симпатии. Искаженное лицо Горио приняло выражение болезненной радости, Студенты, пораженные этим страшным проявлением силы чувства, пережившего мысль, уронили горячие слезы на умирающего, испустившего громкий радостный крик:
— Нази! Фифиночка! — произнес он.
— Он еще жив, — сказал Бьяншон.
— А для чего ему жить? — спросила Сильвия.
— Чтобы страдать, — ответил Растиньяк. Бьяншон знаком велел товарищу делать то же, что и он, и, опустившись на колени, просунул руки под ноги больного; Растиньяк с другой стороны кровати просунул руки под его спину. Сильвия ждала, когда приподнимут умирающего, чтобы сдернуть простыни и постелить чистые. Несомненно введенный в заблуждение слезами, Горио собрал остаток сил и протянул руки; нащупав с обеих сторон головы студентов, он судорожно схватил их за волосы и чуть слышно прошептал:
— Ах! Ангелочки мои!
В этих словах, в этом шепоте вылилась его душа и отлетела.
— Дорогой ты мой, несчастный! — промолвила Сильвия, растроганная этим восклицанием, так ярко отразившим величайшее чувство, вспыхнувшее в последний раз благодаря этому ужасающему, совершенно невольному обману.
Последний вздох отца был вздохом радости. Вздох этот был выражением всей его жизни; он все еще обманывался. Папашу Горио благоговейно уложили на смертный одр. С этой минуты лицо его хранило печали мучительной борьбы между смертью и жизнью в механизме, где уже угасло сознание, а с утратой сознания стали невозможны и человеческие чувства радости и скорби. Окончательное разрушение было только вопросом времени.
— Он пробудет несколько часов в таком состоянии и умрет незаметно, даже без храпа. Очевидно, поражен весь мозг.
В это мгновение на лестнице послышались поспешные шаги молодой женщины.
— Она опоздала, — сказал Растиньяк.
Это была не Дельфина, а ее горничная Тереза.
— Господин Эжен, — сказала она, — между барином и барыней произошла страшная ссора из-за денег, которые бедная барыня просила для отца. Она упала в обморок; вызвали врача: пришлось пустить ей кровь. Она кричала: «Папа умирает, я хочу видеть папу!» Словом, кричала так, что сердце надрывалось…