Мой самолет улетал в пятницу. Во вторник мы с Софи отправились покупать новый проигрыватель. Одна из ее младших сестер переезжала в Нью-Йорк, и мы решили подарить им свой на новоселье. Идея давно носилась в воздухе, а тут подвернулся подходящий случай. Свой старый проигрыватель мы уложили в коробку из-под нового, посчитав это разумным решением, и стали думать, куда ее пока убрать.
Сделать это оказалось не так просто. Единственный чулан в спальне был забит коробками Феншо (вещи, книги и всякая всячина). Освобождая прежнюю квартиру, мы меньше всего хотели начинать новую жизнь в окружении этих призраков прошлого, но у нас рука не поднялась от них избавиться. В запечатанных коробках, которые мы старались не замечать, они воспринимались как своего рода компромисс. Эти пресловутые коробки стали частью домашнего быта – как выщербленная половица под ковром или трещина в стене над нашей кроватью. Но, наткнувшись на них в очередной раз, Софи неожиданно взбунтовалась.
– Все, хватит!
Сидя на корточках, она в сердцах двинула по висящим платьям и костюмам, так что зазвенели металлические плечики. Эта вспышка ярости скорее относилась не ко мне, а к ней самой.
– Ты о чем? – спросил я.
Она сидела спиной ко мне, и нас разделяла кровать.
– Об этом. – Она сдвигала одежду и так и этак, но коробки все равно мешали. – О его хозяйстве.
– И что ты думаешь со всем этим делать? Присев на постель, я подождал ответа и, не дождавшись, повторил вопрос.
Она резко повернулась, и я увидел, что глаза у нее на мокром месте.
– Он умер? – Ее голос дрожал, она с трудом сдерживалась. – А если он умер, зачем нам это… – она развела руками, подыскивая слово, – это старье? Живем точно с покойником!
– Можно в принципе позвонить в Армию спасения.
– Ни слова больше. Звони.
– Хорошо, но сначала я должен разобрать коробки.
– Нет. Пусть забирают все.
– Вещи – ладно, но книги я хотел бы еще немного подержать. Давно собирался сделать опись, а заодно проверить, нет ли там пометок на полях. Я могу уложиться в полчаса.
Софи смотрела на меня так, словно мои слова не укладывались у нее в голове.
– Неужели ты ничего не понимаешь? – Из глаз брызнули слезы, безудержные детские слезы, которых Софи даже не замечала. Она поднялась на ноги. – Мои слова до тебя больше не доходят. Ты просто меня не слышишь.
– Софи, я делаю все, что в моих силах.
– Неправда. Это тебе так кажется. Неужели непонятно? Ты возвращаешь его к жизни!
– Я пишу о нем книгу, только и всего. Но если не относиться к ней всерьез, как можно ее закончить?
– Здесь нечто большее. Я знаю, я это чувствую. Если мы хотим сохранить наши отношения, он должен умереть. Ты меня понимаешь? Даже если он жив, он должен умереть.
– Что ты такое говоришь? Он мертв, и ты это знаешь.
– Я знаю, что ты пытаешься его реанимировать, и в конце концов тебе это удастся.
– А кто был инициатором? Не ты ли уговорила меня писать книгу?
– Господи, когда это было! А сейчас, мой дорогой, я тебя теряю. Я не могу спокойно на это смотреть.
– Мне совсем немного осталось, правда. Эта поездка – и все.
– И что потом?
– Там будет видно. Ситуация покажет.
– Этого-то я и боюсь.
– Ты можешь полететь со мной.
– В Париж?
– Почему нет? Мы можем полететь втроем.
– Нет. Только не сейчас. Лети один. По крайней мере, если ты вернешься, то по собственному желанию.
– Что значит «если»?
– То и значит. Если ты вернешься.
– Ты что, серьезно?
– Более чем. Если так будет продолжаться, я тебя потеряю.
– Софи, не говори так.
– А как мне говорить? Я тебя уже почти потеряла. Мне иногда кажется, что ты исчезаешь прямо на глазах.
– Глупости.
– Вовсе нет, мой дорогой. Ты не понимаешь, мы остановились у последней черты. В один прекрасный день ты исчезнешь, и больше я тебя не увижу.
В Париже мир для меня как будто раздвинулся. Небо было все на виду, не то что в Нью-Йорке, и игра света отличалась какой-то изощренностью. Первые два дня я не мог отвести глаз – сидел у окна в своем гостиничном номере и наблюдал за облаками. Они двигались с севера и постоянно трансформировались: то собирались в грозную серую армаду, чтобы пролиться дождем, то рассеивались, то набегали на солнце, и тогда преломленные лучи начинали переливаться всеми цветами радуги. Парижское небо живет по своим законам, не имеющим ничего общего с теми, что царят в городе. Если дома кажутся прочными, построенными на века, то небеса аморфны и изменчивы. Первое время мне казалось, что меня поставили с ног на голову. Этот город, визитная карточка Старого Света, не имеет ничего общего с Нью-Йорком – с его уличной суетой на фоне застывшего неба и агрессивными небоскребами, цепляющими равнодушные облака. Вырванный из привычной среды, я чувствовал неуверенность, я потерял хватку и время от времени должен был соображать, зачем я здесь.
Мой французский, прямо скажем, не ахти. Я понимал окружающих, но сам говорил с трудом и часто, пытаясь объяснить простые вещи, не находил нужных слов. В этом, пожалуй, есть своего рода прелесть – воспринимать язык как набор звуков, скользить по поверхности слов, лишенных смысла, – но это не может не утомлять, так как оставляет человека наедине с собственными мыслями. Чтобы вникнуть в чужую речь, я в уме переводил ее на английский, то есть постоянно опаздывал на несколько тактов и в результате, затратив много усилий, понимал дай бог половину. Нюансы, скрытые ассоциации, подтексты – все это было мне недоступно, да и то, что казалось доступным, по большому счету, наверно, таковым не являлось.
Я не сдавался. Несколько дней ушло на подготовку, и за первым контактом последовали другие. Не обошлось без разочарований. Умер Вышнеградский; не удалось разыскать людей, которых Феншо учил английскому; давно ушла из парижской редакции «Нью-Йорк тайме» женщина, взявшая его на работу. Хотя это было в порядке вещей, каждый раз я расстраивался не на шутку, прекрасно понимая, что любой пробел может оказаться роковым. В картине появлялись белые пятна, и, как бы успешно ни шло ее восстановление, трудно было отделаться от мысли, что я никогда не доведу начатое до конца.
Я поговорил с Дедмонами, с издателем, для которого Феншо рецензировал книги по искусству, с Анной, оказавшейся его бывшей подружкой, с кинопродюсером, подбрасывавшим ему халтуру.
– Он брался за все подряд. – Продюсер говорил по-английски с русским акцентом. – Переводы, синопсисы, даже что-то писал за мою жену. Смышленый парень, но упрямый. Насквозь литературный – понимаете, что я хочу сказать? Я решил дать ему шанс попробовать себя в качестве актера. Мы запускали новую картину, и я считал, что для него там есть роль. Надо было взять несколько уроков фехтования и верховой езды. Он не проявил никакого интереса. У меня, говорит, дел по горло. Так и сказал. Дело хозяйское. Картина принесла миллионы – что с ним, что без него.
Из этого человека, обладателя царских хором на авеню Анри Мартен, наверняка можно было что-нибудь вытянуть, но в какой-то момент, ловя очередную недосказанную фразу между двумя деловыми звонками, я сказал себе: «Достаточно». Меня интересовал, в сущности, только один вопрос, на который у моего собеседника нет ответа. Так зачем мне новые детали, не относящиеся к делу подробности, кипа исписанных страниц? Я слишком долго делал вид, что пишу книгу, и, кажется, начал забывать о своей главной цели. «Все, хватит!» – сказал я себе, вторя Софи, и быстро ретировался.
В Париже, слава богу, меня никто не контролировал. Можно было не разыгрывать домашний спектакль, не создавать видимость бурной деятельности. Не надо шарад, забудь о несуществующей книге. Минут десять, пока я шел через мост назад в гостиницу, меня переполняло давно забытое ощущение радости. Все упростилось, свелось к одной-единственной проблеме. Но стоило мне об этом задуматься, как ситуация предстала передо мной во всей своей неразрешимости. Мои поиски подошли к концу, а Феншо от меня был все так же далек. Где он, этот его роковой просчет, который я так ждал? Ни зацепок, ни следов. Он себя заживо похоронил – себя и все, что с ним происходило после его исчезновения. Мне его никогда не найти… разве что он сам этого захочет.
И все-таки я упрямо шел вперед до победного, отказываясь сдаваться, я рыл носом землю, как крот, – авось куда-нибудь выберусь. Меня подмывало позвонить Софи. Однажды я уже стоял в очереди к телефонистке, но в последний момент передумал. В эти дни я плохо соображал, и мысль, что я могу потерять нить разговора, меня испугала. Что я ей скажу? Вместо этого я послал открытку с фотографией Лорела и Харди.[8] «Кто знает, что такое настоящий брак? – написал я на обороте. – Взгляни на эту парочку. Разве они не доказывают, что все возможно? Может, нам тоже надеть котелки? К моему возвращению не забудь очистить чулан. Обними Бена».