Когда я вошел в кафе на бульваре Сен-Жермен, Анна Мишо, с которой у меня была там назначена встреча, вздрогнула. Только это и отмечу, ибо все ее «сведения» (кто кого поцеловал, кто что сказал и тому подобное) не стоили ломаного гроша. В первое мгновение она обозналась, приняв меня за Феншо. Разумеется, наше сходство подмечали и прежде, но еще никогда реакция не бывала такой непосредственной и очевидной. Видимо, на моем лице изобразилось удивление, потому что она тотчас извинилась, как будто допустила бестактность. Но во время нашего разговора, продолжавшегося два с лишним часа, если не все три, она несколько раз возвращалась к своей ошибке. Один раз, явно противореча самой себе, она сказала: «И совсем вы на него не похожи. Просто у вас вид типичных американцев».
В отличие от нее, во мне нарастала тревога, нет, ужас. Надвигалось что-то страшное, мне не подвластное. Сгущалась тьма, дрожал пол. Я боялся пошевелиться, но и сидеть спокойно было невмоготу. Я забыл, где нахожусь, мое тело каждую минуту переносилось в другое место. «Мир начинается там, где заканчиваются мысли», – успокаивал я себя. «Но разве я, вместе с моими мыслями, не принадлежу этому миру?» – возражал внутренний голос. Беда еще была в том, что я вдруг перестал различать предметы. Это яблоки, а не апельсины, это груши, а не сливы. Мы понимаем это хотя бы на уровне рефлекса, едва надкусив плод, но в ту минуту для меня было все едино. Вкусовые ощущения атрофировались, я даже не мог себя заставить поднести кусок ко рту…
О Дедмонах можно сказать и того меньше. С ними Феншо на редкость повезло: из всех, с кем мне довелось увидеться в Париже, не было людей более радушных и приветливых. Они пригласили меня на коктейль, а в результате оставили обедать. Мы еще не успели перейти ко второму блюду, а они уже уговаривали меня посетить их дом в Варе, тот самый дом, где жил Феншо. И не просто посетить, а пожить там, так как сами они до августа уезжать в деревню не собирались. Это место в творческом плане стало для Феншо очень плодотворным, развивал свою аргументацию месье Дедмон, и моя книга, несомненно, только выиграет, если я увижу их дом своими глазами. Не успел я согласиться с его доводами, как мадам Дедмон сняла телефонную трубку и принялась отдавать необходимые распоряжения на своем четком и элегантном французском.
В Париже меня больше ничто не держало, и утренним поездом я уехал в Вар. Это был мой, так сказать, последний заход, мое путешествие в забвение. У меня еще оставались призрачные надежды (а вдруг Феншо вернулся во Францию и снова нашел прибежище в деревенском доме?), но они тут же развеялись. Дом стоял пустой, без признаков жизни. Назавтра, внимательно обследуя второй этаж, я обнаружил написанное на стене стихотворение. Эти стихи я знал, а стоявшая под ними дата – 25 августа 1972 года – возвращала меня к периоду, когда он работал под этой крышей. Больше он сюда не приезжал. Как мне могла прийти в голову такая глупость?
Делать мне было решительно нечего, и я потратил несколько дней на разговоры с местными фермерами и деревенскими жителями. Показывая им фотографию Феншо, я представлялся его братом, но в душе чувствовал себя шпиком, оставшимся без работы, жалким посмешищем, хватающимся за соломинку. Кто-то сразу вспоминал его, кто-то нет, третьи сомневались. Это мало что меняло. Южный выговор с его раскатистым «р» и характерным прононсом был для меня всего равно что китайский. Только один человек имел контакт с Феншо после ею отъезда – его ближайший сосед-фермер, странный сорокалетний субъект, который, кажется, ни разу в жизни не мылся. Жил он один, если не считать беспородной псины и охотничьего ружья, в сырой развалюхе, построенной еще в семнадцатом веке. Он гордился своей дружбой с Феншо и в доказательство продемонстрировал мне белую ковбойскую шляпу, которую тот прислал ему по возвращении в Америку. У меня не было причин ему не верить. Шляпа лежала в коробке новехонькая, ни разу не надетая. Владелец объяснил мне, что бережет ее для подходящего случая, и разразился длинной политической тирадой, которую я понимал с пятого на десятое. Общий смысл был такой: когда грянет революция, он наденет свою белую шляпу, раздобудет пулемет и на белом коне проедет по главной улице деревни, отстреливая всех лавочников, которые сотрудничали с немцами во время войны. Как в Америке, добавил он. Я попросил его уточнить, что он имеет в виду. В ответ он выдал бредовый пассаж на тему «ковбои и индейцы». Чтобы остановить поток красноречия, я заметил, что все это дела давно минувших дней. Ошибаетесь, возразил он. А недавняя стрельба на Пятой авеню, которую устроили апачи? Возражать было бессмысленно. В оправдание собственного невежества пришлось сказать, что я живу в другом районе.
Я провел в этом доме целую неделю с единственной целью – ничего не делать, просто отдыхать. Мне необходимо было собраться с силами перед возвращением в Париж. Я бродил по лесам и полям или читал на солнышке американские детективы на французском. Казалось бы, что может быть лучше: живешь в глуши, голова свободна от забот. Как бы не так. В этом большом доме я не чувствовал себя в одиночестве. Рядом был Феншо, и как бы я ни старался о нем не думать, избавиться от него не мог. Для меня это было столь же неприятно, сколь и неожиданно. Именно сейчас, когда я перестал его искать, его присутствие сделалось всеобъемлющим. Ситуация развернулась на сто восемьдесят фадусов. Все эти месяцы мне казалось, что я ищу Феншо, а на самом деле я пытался убежать от него – и вот он меня настиг. Моя мнимая книга и всевозможные маневры, как я теперь понял, были попыткой от него отделаться, я прибегал к разным уловкам, чтобы удержать его на расстоянии. Убедить себя в том, что я его ищу, значило признать, что он находится где-то вовне, за пределами моей жизни. Но я ошибался: Феншо всегда со мной, где бы я ни был, с самого первого дня. С момента получения его письма я все пытался нарисовать его в своем воображении, представить, где он и как он, но мои усилия были тщетными. В лучшем случае мне рисовалась запертая комната. Там, за дверью, был Феншо, приговоренный к метафизическому одиночеству, – непонятно, чем и как живущий, неизвестно, о чем грезящий. Теперь я наконец понял, где эта комната: в моей черепной коробке.
Дальше все было странно. В Париже я оказался каким-то неприкаянным. Ни желания встречаться с моими новыми знакомыми, ни смелости вернуться в Нью-Йорк. Мною овладела прострация, я не мог двинуться с места и постепенно начал терять ощущение самого себя. Я бы, наверно, не сумел сказать ничего внятного об этом периоде, если бы не документальные свидетельства – виза в паспорте, авиабилет, счет из гостиницы и все такое прочее, – подтверждающие, что я провел в Париже больше месяца. А вот память отказывается признавать факты. Я вижу себя в разных местах, но как будто со стороны. Нет ощущения, что я это пережил, пощупал, запомнил; все, что произошло, было словно не со мной. Вывод очевиден: из моей жизни выпал целый месяц. Довольно постыдное признание.
Месяц – срок немалый. За это время можно совсем потерять человеческий облик. Смутно вижу какие-то обрывки, разрозненные фрагменты… Вот я, пьяный вдребезги, падаю, поднимаюсь, кое-как добредаю до уличного фонаря, и меня выворачивает наизнанку… Вот сижу в опустевшем кинотеатре, зрители разошлись, а я мучительно пытаюсь вспомнить, что же я сейчас видел… Вот я на улице Сен-Дени снимаю проституток, а в распаленном воображении мешанина из голых тел… Вот мне делают минет… вот я в постели с двумя целующимися девицами… вот слоноподобная черная шлюха подмывается на биде… Я не хочу сказать, что ничего такого не было, просто я не в состоянии объяснить, как я мог до этого дойти. Я трахался до изнеможения, я пил до потери пульса. Но если моей целью было стереть Феншо из памяти, мой загул следует признать успешным. Я с ним покончил – и заодно с собой.
Зато конец я вижу ясно, во всех подробностях. Хоть тут мне повезло. Ведь именно в ней, в развязке, вся соль. Не сохранись она в моей голове, не было бы этой книги. Равно как и двух предыдущих – «Стеклянный город» и «Призраки». Это, в сущности, одна история в разных стадиях осмысления. Не стану делать вид, будто я решил хоть одну из проблем. Просто пришел такой момент, когда я мог без страха взглянуть правде в лицо. А слова, которые при этом прозвучали… они не столь уж важны, хотя я принял их как должное и подчинился их диктату. Гораздо важнее внутренняя борьба, так долго не позволявшая мне освободиться от моей зависимости. История не в словах; история в самой борьбе.
Однажды я очутился в баре возле площади Пигаль. Именно «очутился», так как у меня до сих пор нет уверенности, что я туда входил. Это было популярное заведение из тех, где клиента обирают до нитки. У стойки всегда щебечет стайка «пташек». Приглашаешь одну из них за столик, заказываешь втридорога бутылку шампанского, а там как повезет: если сошлись в цене, в меблирашке за углом вас ждет свободный номер. Я сидел за столиком с красоткой таитяночкой лет девятнадцати, миниатюрной, в сетчатом платьишке на голое тело. Эффект потрясающий. Ее маленькие грудки просвечившш сквозь ромбики. Когда я наклонился и поцеловал ее в шею, я ощутил королевский атлас. Нам принесли шампанское в ведерке со льдом. Она сказала, как ее зовут, но я тут же переименовал ее в Файавэй.