Сегодня я видел Уму.
В верхней части плантаций началась рубка тростника. Работники, мужчины и женщины, стекаются со всего побережья с озабоченным видом, потому что им известно: на работу возьмут лишь треть из них. Остальные вынуждены будут вернуться обратно, к своей голодной жизни.
На дороге к сахароварне одна женщина в ганни держится в стороне от других. Повернувшись в полоборота, она глядит на меня. Большое белое покрывало скрывает лицо, но я узнаю ее. Однако она уже затерялась в разошедшейся по разным тропинкам толпе. Я пытаюсь догнать ее, но дорогу мне преграждают не принятые на работу рубщики, бредущие назад в облаке пыли. Добравшись наконец до полей, я не вижу ничего, кроме волнующейся под ветром густой зеленой стены. Я бегу наугад по тропинке, кричу: «Ума! Ума!..»
То тут, то там женщины в ганни, перестав рвать траву между тростниками, поднимают голову. Меня окликает какой-то сирдар, его голос груб. Растерявшись, я спрашиваю его, есть ли здесь манафы. Он не понимает. Люди с Родригеса? Он качает головой. Есть только в лагере для беженцев, рядом с Морном, у Креольского ручья.
Каждое утро я ищу Уму на дороге, по которой приходят ганни, а вечером — около бухгалтерии, во время выдачи жалованья. Женщины всё понимают, они посмеиваются надо мной, заигрывают, отпускают шуточки. И я уже не решаюсь показываться на дорогах среди тростников. Дождавшись ночи, я иду через поля. Я встречаю детей, подбирающих неубранные остатки тростника. Они меня не боятся. Они знают, что я их не выдам. Сколько сейчас может быть лет Шри?
Целыми днями я объезжаю верхом плантации, в пыли, под одуряющим солнцем. Это правда была она? Все женщины в ганни похожи на нее — хрупкие фигурки, согнувшиеся над собственной тенью, с серпом или мотыгой в руках. Ума показалась мне всего лишь раз, как когда-то у Камышовой реки. Я вспоминаю нашу первую встречу — как она бежала от меня по долине среди кустов, как дикой козочкой взбиралась по горному склону. Неужели мне все это приснилось?
Так я принимаю решение все бросить. Ума показала мне, что делать, она по-своему, без слов сказала это — неуловимым миражом явившись мне среди этих людей, пришедших трудиться на землях, которые никогда не будут им принадлежать. Негры, индусы, метисы, сотни мужчин и женщин каждый день приходят сюда, в Йемен, или в Медину, Феникс, Мон-Дезер, Солитюд, Форбах. Сотни мужчин и женщин складывают из камней изгороди и пирамиды, выкорчевывают пни, вспахивают землю, сажают тростник, по мере его роста обрывают лишние листья, обрезают верхушки, пропалывают посадки, а потом, когда наступает лето, идут в поля и делянка за делянкой рубят, рубят тростник, с утра до вечера, останавливаясь лишь для того, чтобы наточить свой тесак, свой серп, рубят, пока листья не изрежут в кровь руки и ноги, пока от зноя не затошнит и не закружится голова.
Почти не отдавая себе отчета в том, что делаю, я иду через всю плантацию на юг, туда, где торчит труба старой разрушенной сахароварни. Море рядом, но его не видно и не слышно. Только в небе временами кружат на свободе морские птицы. Здесь ведутся работы по расчистке невозделанных земель. Под палящим солнцем люди грузят на повозки черные камни, вскапывают мотыгами землю. Увидев меня, они прекращают работать, словно чего-то опасаясь. Тогда я подхожу к повозке и принимаюсь выкапывать из земли камни и бросать их вместе со всеми. Мы работаем без перерыва, а солнце уже спускается к горизонту, обжигая наши лица. Когда одна повозка наполняется камнями и выкорчеванными пнями до краев, ее сменяет другая. Вдали, чуть ли не до самого берега, тянутся старые изгороди. Я думаю о рабах, которые строили их, о тех, кого Лора называет мучениками, о тех, кто умер в этих полях, о тех, кто убежал в горы, на юг, к Морну… Солнце уже у самого горизонта. Как на Родригесе, мне кажется, что сегодня его жар очистил, освободил меня.
Пришла женщина в ганни. Это старая индианка с иссушенным лицом. Она дает работникам попить кислого молока, зачерпывая его из котелка деревянной миской. Подойдя ко мне, она останавливается в нерешительности, потом протягивает мне миску. Кислое молоко приятно освежает обожженное пылью горло.
Уезжает прочь последняя нагруженная камнями повозка. Вдали тонкий свист котла оповещает об окончании рабочего дня. Люди неторопливо берут свои мотыги и уходят.
Когда я приезжаю на сахароварню, меня там ждет уже мистер Пиллинг. Он смотрит на мое обожженное солнцем лицо, на запыленные волосы и одежду. Я говорю ему, что хочу отныне работать в полях, на рубке или расчистке земель под плантации, но он сухо перебивает меня: «Вы не способны к такой работе. В любом случае, это невозможно: никогда ни один белый не работал в полях. — И добавляет более спокойным тоном: — Я считаю, что вы нуждаетесь в отдыхе и только что попросили меня об отставке».
Разговор окончен. Я медленно иду по уже пустынной дороге. В свете заходящего солнца тростниковые поля кажутся огромными, как море, из которого поднимаются там и сям пароходные трубы сахароварен.
Я снова еду на горячие земли Йемена, привлеченный слухами о беспорядках. Говорят, в Медине и Валхалле уже жгут поля, а оставшиеся без работы люди угрожают спалить сахароварни. Эту новость сообщает мне Лора, она говорит тихо, не повышая голоса, чтобы не обеспокоить Мам. Я быстро одеваюсь. Несмотря на идущий с утра мелкий дождик, я отправляюсь в путь в солдатской гимнастерке, без пиджака, без шляпы, в ботинках на босу ногу. Когда я добираюсь до плато у Трех Сосцов, над полями светит солнце. С плантаций в стороне Йемена поднимаются столбы дыма. Я насчитал четыре, может, пять пожаров.
Я спускаюсь с утеса, напрямик, через заросли. Ума, конечно же, там. Я вспоминаю, как при нас с Фердинаном индусы бросили белого надсмотрщика в печь для тростникового жома и какая воцарилась тишина, когда он исчез в ее пылающей пасти.
К полудню, насквозь мокрый от пота, запыленный, с исцарапанным колючками лицом, я прихожу в Йемен. У сахароварни толпится народ. Что происходит? Сирдары говорят каждый своё. Люди подожгли склады и сбежали в сторону Тамарена. Полиция отправилась в погоню.
Где же Ума? Я иду к зданиям рафинадного завода, но путь мне преграждает полиция. Во дворе, в тени, под охраной ополченцев с ружьями, сидят на корточках мужчины и женщины, подняв на затылок руки, и ждут, когда решится их судьба.
Тогда я снова бегу через плантации в сторону моря. Если Ума здесь, то я уверен, она будет искать убежища у моря. Неподалеку среди полей в небо поднимается густой дым, я слышу крики людей, пытающихся потушить огонь. Откуда-то из глубины плантаций доносятся выстрелы. Но тростник так высок, что мне ничего не видно. Я мечусь среди тростника, кидаясь то в одну сторону, то в другую, прислушиваюсь к стрельбе. Вдруг я спотыкаюсь и останавливаюсь, едва дыша. Сердце у меня бешено колотится, ноги дрожат. Я где-то на границе имения. Тут все тихо.
Я забираюсь на каменную пирамиду и вижу, что пожары уже потушены. Только от сахароварни поднимается в небо столб светлого дыма, указывая на то, что снова заработала печь для тростникового жома.
Все кончено. Придя на черный песчаный берег, я неподвижно стою среди принесенных бурей сучьев и стволов. Я делаю это, чтобы меня увидела Ума. Пустынный дикий берег похож на Английскую бухту. Я иду вдоль бухты Тамарен в свете заходящего солнца. Ума видела меня, я в этом уверен. Она бесшумно ступает за мной, не оставляя следов. Я не должен стараться ее увидеть. Это такая игра. Как-то, когда я рассказывал об Уме, Лора сказала своим насмешливым голосом: «Вот колдунья! Да она тебя приворожила!» Теперь я думаю, что она была права.
Как давно я здесь не был! Мне кажется, что я иду по собственным следам, тем самым, что оставил на песке, когда ходил вместе с Дени смотреть, как садится в море солнце.
К ночи я оказываюсь на другой стороне реки Тамарен. Напротив меня мигают огоньки рыбачьей деревушки. В светлом небе порхают летучие мыши. Ночь тепла и тиха. Впервые за долгое время я собираюсь заночевать под открытым небом. Я устраиваю себе ложе в черном песке под тамариндами и укладываюсь, заложив руки за голову. Лежа с широко раскрытыми глазами, я смотрю, как небо одевается звездами. Слушаю тихое журчанье реки Тамарен, мешающей свои воды с морем.
Наконец появляется луна. Она плывет посреди неба, а под ней сверкает море. И тут я вижу Уму: она сидит неподалеку от меня на сверкающем песке. Сидит, как всегда, обвив руками ноги, в профиль ко мне. Сердце мое бешено стучит, я дрожу — может, от холода? Я боюсь, что это всего лишь видение, что сейчас она исчезнет. Ветер с моря окутывает нас, пробуждая рокот волн. Тогда Ума подходит ко мне, берет за руку. Как прежде, в Английской лощине, она снимает платье, идет, не дожидаясь меня, к морю. Мы вместе ныряем в прохладную воду, плывем навстречу волнам. Над нами катятся длинные валы, пришедшие с другого края света. Мы долго плаваем в черном море под луной. Затем возвращаемся на берег. Ума ведет меня к реке, где, растянувшись на каменистом дне, мы смываем с наших тел и волос морскую соль. От прохладного ветра с моря по телу пробегает дрожь, мы говорим вполголоса, чтобы не разбудить собак по соседству. Как прежде, мы посыпаем друг друга черным песком и ждем, пока ветер не высушит его и он не начнет ссыпаться тонкими ручейками у нас по животу и по плечам. Мне столько надо сказать ей, что я не знаю, с чего начать. Ума тоже рассказывает. О том, как на Родригес пришли тиф и смерть, как ее мать умерла на плывшем в Порт-Луи корабле с беженцами. Она рассказывает о лагере у Креольского ручья, о соляных копях в Ривьер-Нуаре, где они работали вместе с Шри. Как, каким чудом узнала она, что я в Йемене? «Никакого чуда», — говорит Ума. Голос ее звучит почти гневно. «Я ждала тебя каждый день, каждое мгновенье. В Форест-Сайде. Или ехала в Порт-Луи, на Рампар-стрит. К тому времени, как ты вернулся с войны, я уже так долго ждала тебя, что могла ждать еще и еще, я повсюду следовала за тобой, до самого Йемена. Я даже в полях работала, пока ты меня не увидел». У меня кружится голова, сжимается горло. Как я мог так долго не понимать этого?