— Вы часто видитесь с ней?
Янова ответила не сразу; вытерла передником нос и глаза, походила взад-вперед по комнате и только спустя некоторое время, расчесывая Янке волосы, сказала:
— Нельзя часто: зимой они в Варшаве, летом в Зволене. Ануся говорит, господа больно сердятся, когда я часто прихожу, и учению это мешает. Тяжело бывает порой, хочется приласкать ее, приголубить, поплакать, порадоваться, да что поделаешь, коли нельзя. Это и для нее стеснительно, да и сама я не смею: как же мне, мужичке, прикасаться своими ручищами к такой паненке в богатых платьях, как у графини. Но моя Ануся добрая, очень добрая: вот в прошлом году рубль дала, платок подарила, материи на платье. Расплакалась я, пошла в костел, снесла ксендзу грош, чтоб в молитвах помянул дочь мою, да и сама я долго потом молилась.
Она говорила тихо, и слезы радости блестели в ее выцветших глазах.
Янка с любопытством всматривалась в Янову. Ее заинтересовал не столько рассказ об Анусе, сколько то, что Янова отбывала барщину вместе с матерью Гжесикевича.
Потом Янка велела приоткрыть окно и выглянула на улицу. Мутная зеленоватая мгла повисла над лесом. Дождь перестал, поднялся ветер; гнулись деревья, жалобно гудели телеграфные провода. Зеленые огни на станционных стрелках мерцали в тумане, как фосфорические цветы.
Всматриваясь в желтеющие над лесами обнаженные вершины гор, Янка вспомнила свои прежние прогулки в осеннюю пору, и ей захотелось побродить по лесу сейчас. Стоило Янке сделать несколько шагов, как она почувствовала себя плохо, ноги подогнулись, и она ощутила такой упадок сил, что пошла в столовую и села. Янова зажгла лампу и принесла кипу газет. Но Янка читать не смогла, отодвинула газеты и, уставясь на зажженную лампу, долго сидела без движения, без слов, без мыслей. Ей было хорошо от одного сознания, что она живет, может встать и идти, если захочет.
Орловский, передав дежурство помощнику, вернулся домой, переоделся в старый мундир без пуговиц и сел за стол напротив дочери. Янова готовила чай.
— Спроси, Янова, барышню, не хочет ли она съесть бифштекс — доктор советовал! — бросил он тихо из-за газеты, скользнув взглядом по лицу Янки. На звук отцовского голоса Янка подняла голову.
— Хорошо, приготовьте, — ответила она кухарке, когда та повторила ей предложение Орловского.
Орловский просиял, отложил газету и сам достал из буфета рюмку, коньяк, фрукты, пирожные, варенье, вино, поставил все на стол.
Они не разговаривали, лишь время от времени, когда глаза их встречались, отворачивались в смущении или напускали на себя равнодушный вид.
— Янова, наливай чай! — крикнул Орловский, когда Янка встала и сама направилась к самовару.
Янка вернулась, села; на губах у нее засветилась улыбка.
— Попроси, Янова, барышню, чтоб она перед бифштексом выпила коньяку — доктор велел.
У Яновой язык не поворачивался исполнить такое приказание: она только вытаращила глаза и принялась глядеть то на отца, то на дочь.
— Достаньте из буфета еще одну рюмку, — попросила Янка.
— Не надо! — вскрикнул Орловский. — Я выпью из той же — так и передай, Янова, барышне.
Янка налила коньяк и пододвинула ему рюмку. Он сердито поморщился, стараясь скрыть волнение, прикусил кончик бороды. В конце концов выпил и, отодвинув рюмку, сказал:
— Янова, поблагодари от моего имени барышню.
Янка, чтобы скрыть свою улыбку, приподняла на свет стакан с чаем и стала его рассматривать.
— Что, мутный? — спросил он Янку, сорвался с места и протянул руку за стаканом, но тут же спохватился, сел и закусил кончик бороды.
— Янова, налей барышне свежего чаю! — Орловский нахмурился и принялся яростно мешать ложечкой в стакане.
Воцарилось молчание. Янка ела медленно, чувствуя на себе взгляд отца, изредка поднимала глаза; тогда он быстро опускал взгляд, смотрел в стакан или же хватался за газету, прикрываясь ею, как щитом, а через минуту снова принимался следить за каждым движением ее головы, губ, испытывая к ней в это мгновение безграничное чувство нежности.
— Янова, налей барышне вина. Старое вино — доктор советовал, — отозвался он, когда Янка съела бифштекс.
После ужина Янка не знала, что с собой делать. Она чувствовала себя усталой, но не решалась уйти в свою комнату, боясь огорчить отца. Она взяла газету, стала читать, но это ее быстро утомило, к тому же давила деревянная спинка стула. Орловский это заметил и принес свое кожаное кресло.
— Янова, попроси барышню пересесть в кресло: так будет удобнее.
Янка взглянула на отца с благодарностью, тогда он нахмурился и спрятал лицо за газету.
Ветер за окном выл так яростно, что в буфете дребезжали чашки. Месяц показывался и тут же прятался за набегавшие тучи. В комнате царило молчание. Лампа бросала яркий свет на слегка склоненные головы отца и дочери. Время от времени звучал рожок обходчика, с грохотом проносился поезд, от сотрясения в буфете звенела посуда. Орловский вставал, смотрел в окно на красные огни последнего вагона и опять принимался за чтение.
Янка отложила газету, прилегла в кресле и стала наблюдать за Яновой, которая сидела у открытых дверей и штопала чулок. Старик Рох стоял на коленях у плиты и куском сукна чистил кастрюли. Умиротворенное спокойствие убаюкивало Янку. Ей было тепло и уютно. Она невольно сравнила свое новое положение с последними неделями жизни в городе, полными нужды, голода и страдания. Она потерла рукой лоб, как бы желая отогнать неприятные видения.
Орловский заметил и этот жест.
— Спроси, Янова, не болит ли голова у барышни, а то есть порошки!
— Нет, нет, благодарю: я чувствую себя вполне здоровой.
Заботливость отца удивляла и трогала; она была непривычна для Янки.
Орловский читал газету сначала вполголоса, но, убедившись, что Янка слушает, стал читать громче, специально выбирая самые интересные места. Янка была озадачена и вместе с тем взволнована. Он почувствовал это, и в голосе его зазвучало умиление; он понизил голос, пытаясь смягчить его жесткие нотки, чтобы только ее не беспокоить, чтобы только она слушала его как можно дольше: это доставляло ему неизъяснимое наслаждение.
Вечер тянулся долго, и Янка, разогретая вином, убаюканная покоем, теплом, ласковыми звуками отцовского голоса, заснула.
Орловский сразу же ушел в свою комнату, оставив дверь открытой, чтобы можно было издали наблюдать за Янкой. Он не читал, хотя постоянно подносил газету к глазам, но ничего не соображал, он видел только ее, задерживал по временам дыхание, боясь пошевелиться, даже не закуривал папиросы, — а вдруг потрескивание спички или дым разбудит спящую… Он сидел и с умилением смотрел на дочь. Ему страстно захотелось подойти и поцеловать ее. Только теперь он понял, как дорога ему Янка, как он любит ее. О прошлом он больше не вспоминал, чувствуя, что и прежде любил ее, хотя ему казалось, что он ее ненавидит. С какой-то трепетной радостью он представил себе, что отныне его жизнь потечет спокойно и счастливо. В мозгу родилась мысль— оставить службу и поселиться с Янкой где-нибудь в городе. Он представил себе, как идет она рядом с ним, опираясь на его руку, гордая, красивая, а он надменно смотрит на всех, готовый крикнуть: «Смотрите — это моя Янка! Прочь с дороги, прочь!». Он погружался все глубже и глубже в радужные мечты.
В окно бил ветер; тихий шум леса плыл грустной песней; иногда, громыхая, проносился поезд, и тогда дрожало все вокруг; потом становилось опять спокойно.
Из соседней квартиры Залеских послышались тихие, приглушенные стенами и расстоянием звуки фортепьяно; они то лились монотонным потоком гамм, то взрывались вихрем шумной рапсодии, то восходили к месяцу мечтательным гимном, трепетом весенней ночи, рыданиями, то текли простой трогательной и вместе с тем глубокой, как вечность, песней любви.
Орловский прислушивался к этой музыке с возрастающим раздражением, хотел было уже пойти и попросить прекратить игру, но, увидев, что Янка проснулась и глазами ищет его, поспешил к ней. Но она, не заметив его, встала и направилась в свою комнату.
— Янова, пожелай от меня барышне спокойной ночи, — сказал он тихо кухарке и пошел спать.
В первую ночь после выздоровления Янка спала плохо. Она часто просыпалась; ей казалось, она еще в больнице. Перед ее взором возникла длинная, белая, заставленная кроватями палата, где она недавно лежала, и образ богородицы на противоположной стене, участливо смотревшей на больных из-за желтоватого огонька лампадки. Янка запомнила этот взгляд — он продолжал жить в ее сознании. Не раз, просыпаясь в те долгие, томительные, невыносимо тяжелые ночи, она не могла оторвать глаз от этой улыбки, ощущая всю нежность и доброту ее взгляда и посылая к ней долгие, молчаливые, не высказанные вслух молитвы и жалобы.