Он говорил с какой-то нарочитой жестокостью, возбужденно.
— Я уже давно нахожусь между жизнью и смертью, — тихо проговорил Анджей с едва заметным оттенком боли, и лицо его побледнело; но вскоре глаза его засветились прежней энергией и упорством.
— Ну, что у вас там слышно? Копаете картошку?
— Кончаем, через неделю собираюсь везти на винокуренный завод.
— Родители здоровы? Отца вашего я что-то давно не видел.
— Мама здорова, отец тоже здоров, конечно, здоров! — И он рассмеялся. — Не хочу отнимать у вас время. Надеюсь, вы не откажетесь передать от меня поклон панне Янине? — закончил он еле слышно.
Орловский глянул на него, пожал руку и сказал:
— Хорошо, хорошо. А маме целуйте от меня ручки.
Они вышли на улицу, Гжесикевич сел на лошадь и ускакал. Орловский долго смотрел ему вслед на его широкую наклоненную спину.
— Жаль. Парень, как дуб, — сказал он вслух. — Жаль! Если бы Янка захотела… Может, теперь все уладится и она согласится. — Он вернулся в канцелярию и задумался.
Следом за ним вошел Сверкоский, уселся на диванчик, согнулся, как обычно, вдвое и стал шарить глазами по комнате.
— Я пришел посоветоваться, — начал он, пряча пальцы в рукава.
— Я вас слушаю.
Сверкоский принялся подробно излагать дело, которое намеревался предпринять: он хочет взять на себя доставку трехсот саженей строительного булыжника и рассчитывает заработать на этом деле в течение двух лет около трех тысяч рублей. Развивая свои проекты, он весь преобразился: глаза светились от жадности, губы дрожали. Он обрисовал свое предприятие в самых радужных красках.
— Что я могу вам посоветовать? Берите! — сказал Орловский.
— Надо несколько тысяч рублей — тогда дело пойдет, а у меня столько нет. Вот и подумал я — затем, собственно, и пришел: почему бы нам вместе не взяться за это предприятие? Тридцать процентов от вложенного капитала будут обеспечены.
— Боже мой, зачем мне это? Правда, у меня есть около двадцати тысяч в процентных бумагах и в ипотеке, но я не гонюсь за большими процентами, хватит и того, что я получаю.
— Четыре, пять, самое большое шесть процентов, но ведь это смешно, тем более теперь, когда можно получить тридцать. Если бы у меня был такой капитал, то, ручаюсь вам, в короткое время я удвоил, утроил бы его: вложил бы в предприятие, и пусть он увеличивается, превращается в десятки тысяч, в сотни, миллионы, пусть плывет, как большая река, вбирает по пути все, что можно вобрать, пусть разрастается…
— Или пусть летит ко всем чертям. Это тоже бывает, — прервал его Орловский.
Сверкоский ответил не сразу: его ослепили его собственные проекты, и потому отказ Орловского отрезвил и больно задел его; ему стало жаль, что мечты могут не осуществиться.
Он посмотрел на Орловского с нескрываемой злобой и ненавистью.
— Вы виделись с этим хамом? — прошептал он угрюмо.
— С каким хамом?
— Ну, с Гжесиком, — пояснил он не без язвительности.
— Я виделся с паном Гжесикевичем.
— Какой он там пан Гжесикевич! Просто Гжесик, сын корчмаря, — об этом все знают.
— Хорошо! Зачем вы напоминаете об этом? — спросил уже резко Орловский.
— Я думал, вы не знаете, хотел по-дружески предостеречь.
— Благодарю, честное слово, благодарю, но я прекрасно обойдусь без ваших предостережений, — ответил с раздражением Орловский.
— Только так говорится — обойдусь, а на самом деле выглядит все иначе. Люди подлы, они только ищут случая провести за нос таких, как вы. Гжесикам необходимо скрыть свое происхождение. Хо! Хо! Он разыгрывает теперь роль шляхтича, вельможного пана! Тьфу, хамье! — с ненавистью бросил Сверкоский и брезгливо сплюнул.
— Пан Сверкоский, право же, увольте, не желаю больше слушать.
— Хорошо; Амис, домой!
Сверкоский поднялся. Его треугольное волчье лицо покрылось кирпичным румянцем, голова тряслась от сдерживаемого волнения, длинные, худые, узловатые, похожие на когти пальцы нервно скользнули по полушубку.
— Значит, вы не хотите стать моим компаньоном? — спросил он уже в дверях.
— Благодарю, занимайтесь этим делом сами, скорее разбогатеете, — бросил Орловский с насмешкой.
— Смеетесь надо мной?
— Нет, пан Сверкоский, я вам желаю от всего сердца как можно скорее разбогатеть.
Не ответив, Сверкоский вышел, важно выпятил грудь и поднял сжатый кулак.
— Подожди, подожди, — прошипел он, — когда-нибудь ты у меня запляшешь! Еще поклонишься в ножки Сверкоскому, поклонишься! — И он торопливо зашагал домой.
В первой, почти пустой комнате, где, кроме сколоченного из неотесанных досок топчана, стола и скамейки, никакой обстановки не было, он переоделся, набросил на себя старую дорожную шинель вместо халата и надел туфли. В таком виде он и направился в гостиную, ключ от которой всегда носил при себе. Гостиная представляла резкий контраст с остальными комнатами: она была переполнена мебелью, очень дорогой, даже изысканной. Сверкоский открыл ставни и принялся распаковывать полученный вчера багаж. Это был небольшой дамский секретер с инкрустацией из перламутра — редкая вещица, уже попорченная и покрытая плесенью сырых складов. Он смотрел на него с восхищением: ему удалось приобрести эту вещь по дешевке в одном из магазинов старой мебели.
— Франек, чаю! — крикнул он на кухню и зашлепал туфлями, переделанными из поношенных штиблет. Он любовался каждой вещью, заботливо трогал рукой красное дерево, гладил бархатную обивку, смотрелся в большие, покрытые паутиной зеркала (Франеку было запрещено не только убирать, но даже и заглядывать в эту сокровищницу), закутывал голову в пыльные шелковые портьеры, висящие на дверях, присаживался на потертую оттоманку, обитую вишневым с желтыми полосами бархатом, терся об него щеками томным движением кота, щурился от удовольствия, вытягивался, оглядывал надменным взглядом комнату и шептал: «Мое, мое!».
— Франек, чаю! — И он пил стакан за стаканом, курил одну папиросу за другой, все больше и больше погружаясь в свои мечты. Свернувшись клубком на оттоманке, как Амис, который лежал на другом конце ее, и окруженный клубами дыма, в котором блестели фосфорическим светом его желтоватые волчьи глаза, он дал волю своим страстям. Он забыл о повседневных заботах, сбросил с себя привычную маску, оставил где-то далеко Сверкоского, презирающего всех: и добрых за их доброту; и богатых за их богатство; и бедных за их нищету; и красивых за их красоту; и благородных за их, как он считал, глупость; и мудрых за их мудрость, над которой он смеялся и которую ненавидел за то, что она указывала людям более высокие цели в жизни, чем деньги. Исчез Сверкоский — ненасытный, беспокойный, честолюбивый, алчный, — и осталась лишь его душа, которая достигла всего и наслаждалась достигнутым. Он мысленно ходил по роскошным салонам, видел себя богатым и знатным, и на его тонких губах играла улыбка; расплываясь по лицу, она проникала в сердце сладким чувством самодовольства и радости. Его низкий, выпуклый, изрезанный глубокими морщинами лоб идиота был окружен зеленоватым ореолом. Он вынул из бумажника штук сорок лотерейных билетов разных стран, разложил перед собой и загляделся на длинную вереницу цифр, сулившую ему крупную сумму выигрышей.
— Двести тысяч рублей! — говорил он восторженно, развертывая билет внутреннего займа.
— Двести тысяч рублей! — он весь изгибался; сладкие звуки ласкали сердце.
— Триста тысяч марок! — казалось, сулила ему розовая облигация гамбургской лотереи.
— Двести тысяч марок! — пело в душе при взгляде на голубоватый саксонский билет.
— Сто тысяч флоринов! — гремел красный венгерский.
— Полмиллиона франков! — раздавался внушительный голос лиловой бумаги с гербом Французской республики.
— Миллионы, миллионы, миллионы! — шептал он, улыбаясь и уже чувствуя себя их владельцем, они выпрямляли его согнутую от алчности спину; он поднимал голову все выше и дышал тяжело, как бы втягивая сладкий, раздражающий запах денег, чтобы впитать его, почувствовать в своей крови.
— Мил-ли-оны, мои мил-ли-оны! — десятки раз скандировал он с упорством кретина, ослепленного воображаемым богатством.
— Мои! — И он не помнил уже ничего: не помнил, что живет в нужде, питается впроголодь — одним хлебом, картофелем и чаем, что обманывает людей и себя, посвящает иллюзиям всю свою жизнь, а выигрышей все нет и нет, и что он не раз готов был умереть от отчаяния. Но сейчас он забыл об этом: в тайниках его души горела неугасимая вера в исполнение бредовых мечтаний…
Орловский пошел наверх; он был взбешен пренебрежительным отзывом о Гжесикевиче: «Хам! Гжесик! Сын корчмаря! — думал он, твердя в негодовании слова Сверкоского. — Да, но порядочный человек, образованный, добрый, богатый. Какое им дело? Кого это касается?» Он долго не мог успокоиться, потом стал думать — почему Сверкоский так сказал? Какая ему выгода? Вдруг неожиданная мысль мелькнула в голове: «Видимо, мечтает о Янке, грызет ревность к Анджею, понимаю, понимаю. Дорогой мой друг, слишком ты мал для Орловской, слишком мал», — сказал он, приоткрыл в кухню дверь и крикнул: