— Скорее ты мне будешь подавать пальто, чем я буду в твоей труппе.
— Молчи, шут!
— Я позову полицию, тебя призовут к порядку, — как сумасшедший кричал Цабинский.
— Я тебя призову к порядку, старый клоун! — рявкнул Топольский. Он схватил Цабинского за шиворот, дал ему тумака и вышвырнул из уборной, а сам побежал на сцену.
Спектакль закончился благополучно, но вечером снова вспыхнула ссора. Актеры столпились возле кассы, их лица блестели от вазелина. Стоял неописуемый галдеж, все требовали денег. Возмущенные люди грозили кулаками, глаза их метали молнии, голоса охрипли от напряжения.
Цабинский, красный, еще не придя в себя от недавнего оскорбления, бранился и обещал выплатить только то, что полагается за сегодня.
— Кто не хочет, пусть идет к Топольскому, мне все равно.
Янка придвинулась ближе к окошку.
— Директор, вы обещали мне сегодня.
— Нет у меня денег.
— Но у меня тоже нет, — тихо сказала Янка.
— И у других нет, но не пристают же они так назойливо.
— Пан Цабинский, я умираю с голоду, — откровенно призналась Янка.
— Так заработайте, уважаемая. Все как-то умеют устроиться. Наивность — это хорошо, но только на сцене… Комедиантка! Идите к Топольскому, он вас обеспечит.
— Наверняка. Его актеры голодать не будут, он заплатит что кому полагается и не станет обманывать людей, — выпалила Янка.
— Пожалуйста, хоть сейчас отправляйтесь к нему и можете больше у меня не показываться, — грубо оборвал ее директор: упоминание о Топольском вывело его из терпения.
— Слушай, ты, директор, собачья морда! — начал Гляс, но Янка больше не слушала и, пробравшись сквозь толпу, вышла.
— «Заработайте»…
Она шла пустынными улицами. Желтый мертвенный свет фонарей рассеивался вдоль этих безлюдных улиц и переулков. Глубокая синева неба растянулась над городом, как огромная падуга, усеянная ярко сверкавшими звездами. Дул холодный, пронизывающий ветер.
— «Заработайте», — повторила Янка, остановившись перед Большим театром. Она не заметила, как оказалась здесь.
Серая громада здания погружалась в ночной сон, мрачные силуэты колонн вырисовывались в темноте.
Окинув взглядом каменную громаду, Янка пошла дальше.
Нестерпимая боль раскаленным обручем сдавила голову: Янка чувствовала себя такой измученной, что ей хотелось сесть где-нибудь у водосточной трубы и уже не вставать. Положение казалось таким безвыходным, что она готова была отдаться первому встречному, лишь бы тот пожалел ее, лишь бы избавиться от мучительного состояния, от умирания, какое она в себе ощущала.
Янка брела по улицам, не зная, что делать, куда деться; ночной холод, тишина и смертельная усталость вызывали необъяснимую боль. Перед глазами мелькали блики, возникали странные видения. Она уже не могла сообразить, где она, что с ней. Чувствовала лишь одно — больше ей не выдержать.
— Что делать? — снова спрашивала она себя, глядя в пространство.
Лишь тишина засыпающего города и безмолвие синего неба были ей ответом.
Янке казалось, будто она стремительно катится куда-то по склону: летит, падает, а где-то там, в конце пути, маячит распростертый труп Недельской.
«Смерть! — эхом отзывалось в ее голове. — Смерть!» Янка всматривалась в мертвое строгое лицо старухи, со слезами, застывшими на щеках, и тревога сменилась чувством глубокого покоя.
Янка огляделась вокруг, пытаясь понять, отчего стоит такая тишина. Она вспомнила об отце, о театре, о себе как о чем-то очень далеком, что когда-то видела или о чем только читала.
— Что же дальше? — вслух спрашивала себя Янка, очутившись дома; она не могла представить себе своего завтра.
— В таком положении я не могу оставаться в театре, не могу быть нигде. Что же дальше? — этот вопрос, возникавший помимо ее воли, как удар молота отдавался в голове.
Наступил день и залил комнату мутным светом, а Янка с глубоко впавшими глазами все еще сидела на прежнем месте и красными от жара губами шептала, бессмысленно уставившись в окно:
— Что дальше? Что дальше?
Сезон кончился.
Цабинский уезжал в Плоцк с новой труппой: самые лучшие силы забрал у него Топольский, остальные разбрелись по другим театрам.
В кондитерской на Новом Святе Кшикевич, порвавший с Чепишевским, собирал людей для своей труппы. Станиславский тоже пытался сколотить свою.
Топольский намеревался отправиться с труппой в Люблин.
Летний театр заполнила гробовая тишина. Сцена была заколочена досками, уборные и двери заперты, на верандах валялись поломанные кресла и всякий хлам.
С деревьев осыпались листья, тоскливо шелестели на ветру обрывки афиш.
Сезон кончился.
Никто уже не заглядывал в театр, готовились в путь перелетные птицы, и только Янка еще по привычке приходила взглянуть на пустой зал.
Цабинская написала ей письмо, в котором просила непременно зайти к ней. Янка пошла. Там уже собирались в дорогу. В комнатах стояли огромные сундуки, корзины, множество различных театральных принадлежностей вместе с матрацами и тюфяками лежало на полу; весь хаос кочевой жизни еще с порога бросался в глаза.
В комнате Цабинской Янка уже не увидела ни венков, ни мебели, ни кровати с пологом; остались только голые стены с отбитой штукатуркой; там, где еще совсем недавно висели картины, теперь были лишь следы от вырванных крюков. Посреди комнаты стояла огромная корзина; няня, измученная хлопотами, укладывала в нее гардероб Пепы. Цабинская с папиросой во рту давала указания, то и дело покрикивая на детей, которые, разыгравшись, катались по матрацам и разбросанной на полу соломе.
Янку Цабинская встретила с наигранным радушием.
— Здесь такая пыль, просто невыносимо. Няня, осторожней, помнутся платья. Идемте на улицу, — обратилась она к Янке, надевая плащ и шляпу.
Они вышли, Цабинская потянула Янку в свою кондитерскую и там за чашкой шоколада долго извинялась за мужа.
— Поверьте мне, директор был тогда раздражен, он не думал, что говорит. И ничего удивительного: так старается, отдает в заклад собственные вещи, лишь бы труппа ни в чем не нуждалась, и вдруг Топольский подстраивает такие штучки, разбивает труппу. Тут и святой потерял бы терпение, да к тому же Топольский сказал ему, что вы едете с ними.
Янка ничего не ответила, ей было уже все равно. Но когда Цабинская попросила, чтобы Янка сию же минуту шла упаковывать вещи — после обеда они выезжают в Плоцк и пришлют за ней извозчика, она, не колеблясь, сказала:
— Благодарю вас за вашу доброту, но я не поеду.
Не поверив своим ушам, Цабинская воскликнула:
— Как, вы получили ангажемент! Но где?
— Нигде. Я совсем не буду играть.
— То есть как? Бросаете сцену, вы, с вашим талантом?
— Наигралась досыта, — с горечью ответила Янка.
— Не вините в этом меня: вы первый год на сцене, вам нигде бы не дали сразу больших ролей.
— О! Я уже больше не стану их добиваться.
— А я полагала, что в Плоцке вы будете жить вместе с нами, так было бы лучше для вас и для моей девчурки. Подумайте хорошенько, я обещаю давать вам роли.
— Нет, нет! Достаточно натерпелась я нужды, у меня не хватит сил переносить это дальше, и вообще я не могу, не могу, — едва слышно повторила Янка со слезами на глазах: предложение Цабинской, как луч света, возродило надежду на будущее, пробудив на мгновение прежний огонь, мечты о победах; но Янка тут же вспомнила о своем положении, о страданиях, которые ждут ее, и еще решительней добавила:
— Не могу, не могу! — И слезы неудержимо покатились по ее щекам; Цабинская, придвинувшись к ней, с участием спросила:
— Ради бога, что с вами? Скажите мне, может быть, я сумею помочь?
Янка покраснела, молча пожала Цабинской руку и поспешно вышла из кондитерской. Ее душили слезы, душила жизнь.
Вскоре к ней пришел Станиславский и стал уговаривать поехать с ним в провинцию. Он основал труппу из восьмидесяти человек, отдавал Янке первые роли, обещая несомненный успех в небольших городах. Он перечислил всех, кого ангажировал к себе: в основном это была молодежь, начинающие актеры, полные сил, огня и таланта. Станиславский надеялся, что это будет драматическая школа, и он поведет всех дорогой подлинного искусства, будет учителем и отцом, воспитает настоящих мастеров, достойных театра и его лучших традиций.
Янка решительно отказалась. Искренне поблагодарив за участие, какое ей старый актер оказывал летом, Янка очень тепло, словно навсегда, распрощалась с ним.
Когда Станиславский ушел, Янка решила свести с жизнью счеты. Она еще не сказала себе — умру! Если бы даже кто-то угадал в ней подобные мысли, она бы искренне запротестовала, но эти мысли, еще не отчетливые и неосознанные, уже зародились.